Форум » Постскриптум » Un amour, une vie » Ответить

Un amour, une vie

Аделин Бонне: Время - осень 1942 года. Место - Франция, Лотарингия. Город Малэн. Участники - Аделин Бонне, Отто-Георг фон Аренберг

Ответов - 45, стр: 1 2 3 All

Аделин Бонне: Оставив в покое Жан-Поля, она вновь бросилась к окну и еще какое-то время молча смотрела на все разрастающееся в небе зловещее красно-серое зарево. А затем, также без слов, вдруг по стенке сползла на пол, где, прижав колени к груди и закрыв лицо ладонями, вдруг расплакалась навзрыд. Безумно перепугав при этом младшего брата, который никогда прежде не видел, чтобы Аделин так рыдала: ни когда умер отец – хотя это Жижи помнил весьма смутно, был слишком мал. Ни даже тогда, когда к ним в дом принесли известие о гибели Антуана… - Аделин… да ты что?! Ты испугалась, да? – опустившись на колени, Жан-Поль неловко обнимал ее и гладил по волосам, прижимая к себе. – Ну, подумаешь! Пожар какой-то, глупенькая! Я ведь с тобой! Мы дома… чего бояться? Но она, словно ничего не слыша, лишь горше плакала, цепляясь руками за его плечи. И еще, уткнувшись в них лицом, бормотала что-то, чего юноша, впервые ощутивший себя взрослым и сильным настолько, чтобы не искать утешения – как это часто бывало раньше, а утешать самому, все никак не мог разобрать. Пока, изо всех сил прислушиваясь, не вычленил одно понятное слово: - «Пообещать»? О чем ты? - Что не станешь больше принимать участие ни в чем… таком! Жижи, умоляю, скажи, что это был первый и последний раз! – вытирая ребрами ладоней мокрые щеки, Аделин пристально смотрела ему в глаза. Панический приступ, вызвавший столь несвойственную ей реакцию, почти миновал, но молодая женщина все еще никак не могла унять нервный озноб, буквально сотрясавший все ее тело. Поэтому голос ее тоже еще слегка дрожал, но звучал не как просьба, а как требование. Как приказ. – Пожалуйста. Пообещай это мне прямо сейчас! - Аделин… но я не… - Ты один у меня остался, Жижи! Пойми же, наконец: один! И я просто не вынесу… - Да глупости! Ничего со мной не случится… я вообще там ни при чем, если по правде! – помолчав мгновение, чуть смущенно прибавил он, шмыгнув носом и, выпустив сестру из объятий, сел рядом с ней, сложив ноги по-турецки. – Просто знал, что это должно произойти, вот и все. Не волнуйся. - Знал? Откуда знал? Кто тебе рассказал? – вновь тревожно вскидываясь, повернулась к нему мадам Бонне. - Ой, да господи, какая разница! Говорю же тебе: успокойся, я в этом не участвовал… кто бы меня туда взял вообще?! Последнее прозвучало с такой искренней досадой и разочарованием, что Аделин, и верно, немного успокоилась. Скорее всего, не лжет… И все же. - Ты не ответил на мою просьбу. - Ладно, обещаю! – не слишком охотно буркнул он, наконец, и прислушался. – А переполошились наши «квартиранты», слышишь? Он неопределенно кивнул в сторону окна, из-под которого уже с четверть часа доносилась приглушенная перекличка голосов на немецком и рокот автомобильного мотора. Спустя несколько минут послышались хлопки закрываемых дверей, и автомобиль уехал. А еще через какое-то время в спальню Аделин поскреблась напуганная произошедшим Сантин. Так, втроем, они и провели остаток этой тревожной ночи, периодически выглядывая в окно и переговариваясь – делясь предположениями о том, какая последует реакция со стороны немцев. Жан-Поль по-прежнему горячо и настойчиво доказывал, что никто и ни о чем не догадается. Сантин вздыхала и качала головой, утверждая, что теперь уж точно введут комендантский час и все будет совсем как в Париже, у ее кузины, где теперь никакой жизни никому нет от оккупантов. Аделин куталась в кружевную вязанную шаль и методично раскачивалась в старом, скрипучем кресле-качалке, глядя прямо перед собой, и почти не участвуя в разговоре. Вновь разошлись по своим комнатам уже с рассветом. Ночь сменилась очередным дождливым утром, а зарево над рекой – густым дымом, который еще почти целый день затем поднимался в низкое осеннее небо, чтобы затем исчезать в нем, смешавшись с плотными серыми облаками. После завтрака, который в этот раз – после бессонной ночи, когда проснулись много позже обычного, тоже получился поздним, Сантин отправилась в город: за продуктами и новостями. Вернувшись, она рассказала, что пожар на пристани уже потушен, но про остальное почти ничего непонятно – вроде бы, есть жертвы среди солдат, а также раненые и обожженные, которых поместили в городской лазарет – за неимением у оккупантов своего отдельного госпиталя. Орлетт Блан, экономка доктора Лозье, встретившаяся ей в булочной, шепотом рассказала, что за ним еще ночью явились из комендатуры с предписанием немедленно освободить для пострадавших все имеющиеся в наличии палаты, а также – вместе с другими докторами, обеспечить им необходимую помощь. - А наших всех, значит, наружу выкинули! И плевать, что больные! – негодовала пикардийка, рассказывая об этом Аделин, которую, впрочем, куда больше интересовало, не было ли еще в городе арестов. – Да какие аресты, мадам!? Им бы завалы сперва разгрести! Вон, полдень уж, а месье майор до сих пор домой носа не кажет!... Видать, немало работенки им наши ребята подкинули… Не дослушав ее рассказ, Аделин рывком поднялась из-за стола и покинула кухню, чувствуя, как в ней опять нарастает бешенство: снова этот тон. Хвастливый и одобрительный одновременно. Совсем, как у Жижи, когда тот посреди ночи ворвался в ее комнату с воплем: «Началось!». Но он – глупый мальчишка, а Сантин?! Неужели она не понимает?! Совсем ничего не видит дальше собственного носа, чтобы понять, что на самом деле «началось» сегодняшней ночью?! И чем оно теперь неизбежно продолжится… Пораженчество. Так, наверное, назвал бы ход ее мыслей любой из тех, кого Сантин с гордостью именует «нашими ребятами». Здравый смысл – так называет это сама Аделин. Что за нужда была в идиотской диверсии, если ответом на нее неизбежно станут репрессии, хотя до этого в Малэне было совершенно тихо и спокойно? Сопротивляться – это ведь не обязательно нападать! Уподобляясь им. Становясь с ними на одну доску… Но, Господи, с кем, с кем здесь, в этом городе, да даже в этом доме, она могла бы поделиться подобной мыслью, чтобы не оказаться сразу же проклятой и ошельмованной?! Как ни странно, никакой реакции на происшествие со стороны оккупантов не последовало и на второй день после взрыва. Не случилось ее и на следующий. А на четвертый, городок вновь постепенно начал было погружаться в обычное свое полусонное состояние. Тем не менее, вечером этого дня, к немалому удивлению большинства добропорядочных горожан, была схвачена и заключена под стражу Жаклин Бомон, о роде занятий которой было известно всей округе: – Месье Брэ, бакалейщик, говорит, вроде, кран она им какой-то там, на баллоне с газом открутила. А я ему в ответ, мол, да эта малышка Жакки если какой «кран» и открутит, то скорее у кого из вас, мужиков! И права будет! – ухмылялась по этому поводу Сантин, делясь только что добытым известием. – Совсем, что ли, эти «боши» головами повредились? Шлюх в диверсантки записывают! Жаклин Бомон приехала в Малэн несколько лет тому назад и для большинства местных была не только особой сомнительного поведения, но еще и чужачкой. О подобных в маленьких городках вряд ли станут сожалеть или сочувствовать им. Разве что на словах. Однако когда следом за Жакки, задержали сразу нескольких коренных жителей, да еще таких уважаемых, как месье Полле, у которого учились физике, считай, два поколения здешних детей, или супруги Буро – особенно ошарашивало известие, что вместе с мужем забрали также и мадам Клод, которую, в жизни, кажется, ничего не занимало сильнее, чем уход за розовыми кустарниками в собственном палисаднике… город быстро погрузился в страх. На сей раз – в настоящий, неподдельный ужас ожидания еще неведомого, но уже понятно, что недоброго. И без того обыкновенно немноголюдные, за исключением утра, улочки, сделались вовсе пустынными. Даже огней по вечерам в окнах домов, кажется, стало меньше. Словно везде, в каждом из этих домов, каждую же ночь – ждали… Для сбора доказательств вины всех арестованных по подозрению в причастности к диверсии на пристани, оккупационным властям хватило трех дней. После чего состоялся закрытый трибунал, о приговоре которого жители Малэна узнали на другое утро из расклеенных по всему городу листовок. В них сообщалось, что вина подсудимых полностью доказана. Поэтому лица, чьи имена приведены в представленном ниже списке, приговорены к публичной казни через повешение. Приговор будет исполнен на главной городской площади, на которую строго предписано явиться указанного числа всем без исключения жителям города.

Отто фон Аренберг: - Видите, фон Аренберг, ничего сложного. - Карл Нойманн, штурбманфюрер СС и криминальрат гестапо, явившийся из Парижа на четвертый день после взрыва, оттолкнул кончиками пальцев подписанный документ, и удовлетворенно откинулся на спинку стула, чрезмерно утонченным, почти дамским движением открывая тяжелый золотой портсигар с вычурной гравировкой. Он посматривал на Аренберга с явно ощутимым выражением превосходства. При одном и том же звании - офицер СС и гестапо имел куда больше значимости в оккупированной стране, чем офицер вермахта - на фронте дело обстояло с точностью до наоборот. "Да, он доволен. Это его стихия, его царство." - с досадой думал Аренберг, молча стряхивая пепел, и никак не реагируя на самодовольный тон собеседника. Комнатка в здании мэрии, превращенной в комендатуру, полнилась сигаретным дымом, собирающимся под потолком, и опалесцирующим в тусклом свете одинокой лампочки, спускающейся с потолка. - Не умеете вы пользоваться человеческими ресурсами, герр майор, вот что я вам скажу. - продолжал Нойманн, закуривая, и с щелчком закрывая крышку зажигалки. - Копались-копались, превратили солдат в строителей, и что? Все ваши труды - пошли прахом, а, между тем, в Париже давно проявляют нетерпение. Вы и так не на слишком хорошем счету, а тут еще и взрыв. Поговаривают, что вы не в состоянии проявить надлежащую строгость к местным, и что это именно ваше попустительство спровоцировало диверсию... Он вещал еще долго, но Аренберг его не слушал. Он думал о письме, полученном от Вебера. Все то, о чем говорил Нойманн - там было, и было кое-что еще. Что Ройсс, повышенный теперь в звании, метит на его, Вебера, место, а поскольку тот молод, напорист, имеет неплохую протекцию в самых верхах, и идет к своей цели, фигурально выражаясь, изо всех сил работая локтями, то кресло под регирунгсратом гестапо существенно пошатывается. Тот писал, что, опасаясь за себя и свою должность, вынужден относиться к малейшим проступкам с максимальной строгостью, а учитывая его роль в конфликте, что имел место некогда между Аренбергом и Ройссом, то, не желая быть заподозренным в предвзятости - вынужден занести диверсию на Малэнской пристани в пассив офицеру, на которого возложен надзор за порядком и миссия в городке. Заканчивалось письмо почти открытым предупреждением, относительно того, что еще один минус в личном деле будет означать отзыв в Париж, а то и в Берлин, "на ковер". Фюрер неуклонно рвался на восток, бросая в наступление все новые и новые силы, идеологическая компания развернулась до небывалых пределов, даже многие из тех, кто никогда не отличался особым фанатизмом начинали верить в избранность. И в такой ситуации "подрыв тылов" был тяжелым преступлением, а учитывая всегдашнюю сдержанность Аренберга в идеологических вопросах - даже однократная диверсия могла выйти ему боком. А уж повторись она... Вебер открыто предупредил, что не станет его защищать, опасаясь за собственную шкуру. Нойманн тем временем замолк. Он курил длинную, тонкую английскую сигарету, и явно не замечал, что собеседник уже давно его не слушает. Аренберг втиснул сигарету в пепельницу, и встал, одергивая френч - Доброй ночи, штурбманфюрер. - Сладких вам снов. - пропел тот в ответ. Нойманн остановился в доме мэра, выставив оттуда жителей. Когда он, с грохотом и помпой, в черном "вандерере" с откидным верхом, в сопровождении грузовика с солдатами, ввалился в Малэн, жители попрятались, и, как оказалось не зря. Полк вермахта, занимая город, упорно делал вид, что никаких жителелй тут не существует - сказалась жесткая дисциплина, и неукоснительное следование приказу о нейтралитете, которого требовал майор. Но войска СС всегда были на особом счету, а уж гестапо и вовсе знало что, методы устрашения - самые эффективные, поэтому старый мэр с женой, невесткой и тремя внуками оказались на улице, без возможности собрать вещи - их попросту вытолкали взашей, под оглушительные, резкие звуки команд, и сопровождая для наглядности свои слова тычками прикладами. Привезенные Нойманном солдаты, оцепили мэрию кольцом, приняли под свой караул арестованных, и принялись шариться по городу с обысками - не потому, что рассчитывали что-то обнаружить, потому как у любого идиота после взрыва хватило бы ума избавиться от чего-либо что могло бы скомпрометировать, а исключительно с целью завинтить гайки и нагнать страху. Аренберг не поощрял таких мер, но и не мешал, предоставляя Нойманну развлекаться на свой лад. Выйдя из мэрии он отправился не домой а к реке. Пепелище было разобрано, хотя копоть на том, что уцелело от взрыва и пожара - не смыть будет никаким дождем, и всего за неделю, над водой белели спешно воздвигаемые новые настилы. Аренберг не хотел возвращаться домой. Кинув дежурный взгляд на работы, он вновь проверил караулы, которые были ужесточены по максимуму - что на пристани, что на станции и складах, и, отмехнувшись от невесть откуда возникшего Мейера, предлагавшего отвести "герра Отто" домой - отправился дальше - в сторону от пристани, по берегу реки, в этом месте отделяющейся от города широкой полосой деревьев, которая все расширялась, отодвигая город от воды. Это был пологий, почти дикий берег, заросший наклонными тонкими стволами ольх, и какого-то кустарника. Было тихо - с объявлением комендантского часа любое движение в городе прекращалось, и слышны были лишь удары молотков, рев и шипение сварочного аппарата, временами - грохот и визг со стороны пристани. "Людей делает врагами не война, а пролитая на ней кровь" - думал он, бродя по кромке воды, и глубоко засунув кулаки в карманы незастегнутой шинели. Было холодно - первый холодный день этой осени. Еще накануне стояла влажная теплынь, а сейчас дул пронзительный ветер. "Закончились мирные деньки. А жаль, так все хорошо начиналось." Он представлял, какими глазами посмотрит на него Аделин Бонне, когда завтра будет проделано то, что проделать было необходимо. Да, нелюди и враги, повесят нескольких человек, в том числе и двух женщин. А еще он думал о высокой стопке личных дел, которые изъял из канцелярии и перевез домой, сам не зная почему. Четырнадцать опознанных тел, погибших во время взрыва, трое насмерть заваленные горящими балками во время тушения пожара, и четверо, умершие в больнице от ожогов. Последний, мальчишка неполных девятнадцати лет, из последнего призыва, кричал непрерывно в течении суток. Отто поднял голову, глядя на низкое, затянутое тучами небо. Хайнц Брюллер. Вот как его звали. Должно быть его мать была счастлива до слез, что мальчик попал в мирную Францию, а не на восточный фронт. В мирную Францию, где солдатам, по всеобщему мнению, следовало опасаться разве что триппера. Она не получит своего сына даже в цинковом гробу - в Малэне таких просто не было. Парня похоронили вместе с остальными. Нельзя стараться сохранить мир на войне. Пытаться притворяться что тут ее нет, что вы просто сосуществуете. Оккупанты, враги. Они этого не забудят. Как бы тебе не хотелось думать, что ты просто работешь тут, а вокруг - те же люди, что и в десятках маленьких городков Германии - которые живут спокойно, своей жизнью, не мешая, и не помогая. Просто - живут. Как и сам хотел - просто- жить. Устав, бесконечно устав от войны, от бессмысленного уничтожения одних людей другими. Хотел - жить. Жить в мире. Не будет мира. Была какая-то горькая, бесконечная усталость. Когда приглушаются даже чувства. Когда ни разочарование, ни гнев, ни досада - не могут пробиться через тяжелый, давящий туман окутывающий душу. Когда не только каждый жест и каждый шаг - но и каждый вздох кажется тяжелым, и главное - бессмысленным трудом. Да как и все на свете - бессмысленно. Он провел ночь на пристани, и вышел встречать рассвет к реке. Но зрелище мутного рассвета там, куда уходили за горизонт воды Мозеля - не взбодрило и ничего не изменило. Площадь была полна народу. Весь городок столпился тут, солдаты для верности, прошлись по домам, проверяя, не остался ли кто-нибудь дома. Яблоку негде было упасть. Только вот тишина царила такая, как будто здесь не было ни души. Мужчины, женщины, дети. Стояли плотно, многие подняли детей на плечи - не потому чтобы те лучше видели, а для того, чтобы их не придавило движением толпы. Толпа - непредсказуемый зверь. И потому площадь по периметру щетинилась штыками и винтовками, двойного оцепления, а с каждой крыши целились в толпу наведенные дула. Аренберг, выйдя вместе с Нойманном, и четырьмя своими офицерами на маленький, оставшийся вне оцепления, свободный пятачок площади - держался сухо и невозмутимо. Лицо гипсовой статуи не могло быть более неподвижным и маловыразительным. Он не смотрел ни на толпу, ни на Нойманна, ни на осужденных, которых со скрученными назад руками вытолкали из здания и поволокли, подталкивая под спины, к наспех сооруженному эшафоту. Конструкция его была проста. Деревянный брус, протянутый меж двух опор в четырех метрах параллельно земле, пять веревок с петлями, спускающиеся с него. Под брусом длинная доска, опирающаяся на несколько деревянных чурок - как обыкновенная скамейка. Подпольщиков загнали на скамью, причем здоровяка Жана Филера, у которого от побоев заплыл один глаз, и чудовищно распухла губа, втащили на доску трое солдат - тот то и дело делал попытки вырваться, а проститутку Жаклин, которая увидев виселицу принялась кричать - высоким, раздирающим уши визгом, тащил в охапке Клещ - здоровенный детина с наголо обритой головой и жирными складками на затылке, так, что она лишь временами доставала ногами до земли. Пятидесятилетний учитель физики, по фамилии Полле - шел сам, гордо подняв голову, и глядя на толпу с триумфальным видом победителя. Аренберг, глядя на него, стиснул губы в тонкую белую ниточку. При всей его сдержанности, он с трудом сдерживал желание двинуть этого героя по зубам, чтобы согнать с его лица это выражение. Скотина... Ушел бы с войсками де Голля, если такой патриот. Так нет же - взрывать строителей, укрепляющих пристань, между прочим, пристань его родного городка, которая разваливалась и прогнила. Хорошо геройство. Агроном стоял под петлей ссутулившись, и глядя себе под ноги, а маленькая мадам Клод, которая взошла на доску следом за мужем, тщетно старалась поймать его взгляд. Еще не хватало каких-нибудь патетических речей - с досадой подумал Аренберг, глядя на Ришара Полле, который под взглядами толпы словно бы вырос на целую голову. - Заканчивайте этот цирк - сухо бросил он, ни к кому не обращаясь. Нойман взглянул на него с возмущением. Отто знал, что он готовил целую речь к толпе, собирался устроить из казни долгое и торжественное зрелище. Эсесовцы переводили взгляд с одного офицера на другого, Нойман шагнул вперед, вытаскивая из кармана блокнот, на котором старательно записал свою речь, и открыл было рот, уверенный, что Аренберг не станет ему мешать. Толпа издавала смутный, глухой звук - звук сотен перешептывающихся голосов. - Сейчас же! - холодно, резко, лязгнувшим как металл голосом повторил, майор взглянув на своих солдат, не обращая внимания на Ноймана. Лицо его было совершенно каменным, глаза не выражали ничего. Солдат вермахта в оцеплении и у импровизированного эшафота было куда больше, чем эсесовцев, которых штурбманфюрер привез с собой. Они не колеблясь кинулись к виселице. Казалось - секунда, и начнется свалка, но ничего не произошло. Авторитет Аренберга оказался выше. В один момент всем пятерым накинули на шеи веревочные петли, пятерка солдат выбежала вперед, растянувшись перед виселицей. Гестаповец обернулся, нахмурившись, со злым, исказившимся от гнева лицом. Казалось, он готов был разразиться самой грязной руганью. Так уронить его авторитет перед его же людьми, перед всей толпой, выставить каким-то неудачливым актеришкой, которому нетерпеливый директор театра обрывает выступление и не дает высказать лелеемую роль. Аренберг даже головы не повернул - смерив глазами осужденных он перевел глаза на толпу. Многоголосый, многосотенный, единый зверь о нескольких сотнях голов. С несколькими сотнями пар глаз, расширенных, в равных пропорциях ненавидящих и испуганных. Гранитные статуи умеют смотреть, но не видеть. Аренберг тоже запретил себе видеть. Отметило краем подсознания - бледное лицо, расширенные глаза, шелковистые завитки темных волос, глаза которые видел по приезде сюда. Ну да, она тоже здесь. А какая разница. Ничего нового - она ведь всегда хотела видеть врага. Пусть видит. Гранитные статуи умеют смотреть - но не видеть. Грохнули выбиваемые из-под доски чурки, скрипнул брус на своих опорах, под тяжестью пяти повисших тел. Оборвался доселе непрерывный визг Жаклин, невнятный возглас учителя физики, видимо вознамерившегося крикнуть что-то в последний момент, что горожане запомнят, как последний крик героя, что -то наверняка столь же патетическое и столь же глупое, как это бывает всегда. Бесполезное. Раздался чей-то хрип. Поползла отвратительная вонь. Как всегда. Аренберг не стал оборачиваться, чтобы посмотреть - кто из повешенных обделался. Его лицо было серым, непроницаемым и неживым, словно лицо статуи. И столь же неподвижным, невидящим, ничего не выражающим был неподвижный, ничего не выражающий взгляд в толпу. Мало чем отличающийся от взгляда остекленевших глаз строя мертвецов.

Аделин Бонне: Волна обысков, прокатившаяся по всему городку после того, как в нем появились эсэсовцы, не коснулась особняка на Рю-де-Ла-Гар. Аделин не знала, да и не хотела знать, была ли в том заслуга их квартиранта. Все эти осенние дни после диверсии на пристани она вообще редко вспоминала о майоре Аренберге. Известие о состоявшемся – якобы – суде, на котором сразу нескольких горожан приговорили к смерти, шокировало ее не меньше, чем других жителей Малэна. Уж слишком немыслимым казалось то, что должно было вот-вот произойти. Казнь, да еще публичная, представлялась какой-то дикостью, атавизмом из мрачных прошлых веков. Поэтому в то, что она вообще состоится, многие не верили до конца даже тогда, когда солдаты в серой форме принялись со свойственной их нации основательностью сколачивать эшафот. Прямо перед зданием городской ратуши, на главной площади, как и было указано в расклеенных повсеместно листовках. Дом Аделин находился неподалеку, поэтому, не в силах слушать, как дни напролет методично стучат молотки, она строго-настрого запретила Сантин раскрывать форточки, надеясь, что так этот звук не сможет проникнуть внутрь ее жилища. В ее жизнь. В ее память. Напрасно. Хотя, может быть, это был всего лишь род неврастении, развившейся на фоне не отступающего страха за младшего брата. Отчаявшись избавиться от него домашними средствами вроде чая с мятой и мелиссой, молодая женщина даже обратилась к доктору Тьерри, имевшему в Малэне частную неврологическую практику. Внимательно выслушав жалобы, он выписал Аделин рецепт успокоительного. Но при этом не удержался от замечания, что она излишне драматизирует ситуацию. - А я ведь учился в Германии, мадам Бонне! Давно, тридцать с лишним лет тому назад, еще до прошлой войны. Тюбинген, самое сердце этой прекрасной страны, - провожая пациентку, говорил этот пожилой, но еще весьма бодрый господин с хорошо заметным даже под белым халатом брюшком и острой бородкой, что придала бы ему отчетливое сходство с оперным Мефистофелем, если бы не была совершенно седой. Вдвоем с Аделин он ненадолго задержался в дверях своего кабинета. – Да-да, прекрасной! Не смотрите на меня так! Германия – страна с великой культурой и конгениальной ей по своему развитию наукой. А то, что происходит теперь, я просто уверен, однажды закончится. И сами немцы станут вспоминать это, как ужасный кошмар… Знать бы только, когда, - невесело усмехнулся он, - дожить бы! Но вы не расстраивайтесь и не берите в голову. Думаю, что все их нынешние… приготовления уже сами по себе носят характер устрашающей меры. И ничего большего за собой не повлекут. Говорю вам: я неплохо изучил немцев. Это культурная нация и такое варварство совершенно не в ее природе! На этом они и расстались, договорившись встретиться вновь через десять дней, когда Аделин был назначен повторный прием. Но увиделись все же раньше. На площади, в дату, что была крупным шрифтом указана в проклятых листовках-извещениях. На сей раз эсэсовцы все же пришли – они обходили немногочисленные улочки дом за домом, выгоняя всех, кто посмел в них задержаться, по максимуму оттягивая неизбежный кошмар, или даже просто замешкавшись. Выгнали – грубыми окриками, хоть и без рукоприкладства, также и Аделин вместе со всеми домочадцами. Аренберг отсутствовал. Но Сантин шепотом успела сообщить хозяйке, что он, вроде бы, и не ночевал. Во всяком случае, она, долго накануне не спавшая, так и не слышала, чтобы хлопнула входная дверь… К моменту, когда они втроем дошли до площади, там уже было не протолкнуться. Однако в отличие от всеобщих городских праздников, что нередко проходили в Малэне до войны, толпа, всегда живая и шумная, казалась немой. И уж конечно, никто – как это обычно бывало раньше – не стремился пробраться поближе к самому центру событий. Люди опускали глаза и молчаливо жались по сторонам, подгоняемые все теми же грубыми лающими окриками оцепивших площадь нацистов с оружием наперевес. Разумеется, не рвалась вперед и мадам Бонне. Остановившись ближе к стене одного из окрестных зданий, она, как обычно, крепко держала за руку Жан-Поля. Всего лишь привычка старшей сестры – еще с тех пор, как тот был совсем маленьким. Но и необходимая предосторожность тоже… Аренберга она заметила почти сразу. Он стоял среди прочих своих соплеменников и в то же время – отдельно. Не физически, конечно. Но в обыкновенно безучастном выражении его глаз, на сей раз было нечто, что отличало его от всех остальных. Ни гнева, ни ярости, ни даже малейшего интереса. Абсолютная, черная пустота. Как будто бы здесь присутствовала лишь физическая оболочка, а сам дух – находился где-то далеко. Решив, что ей просто показалось, Аделин вновь взглянула на майора. И с того момента уже почти не сводила с него глаз. Даже тогда, когда к эшафоту под всеобщие вздохи стали выводить осужденных на смерть подпольщиков. Даже тогда, когда послышались пронзительные истерические визги Жаклин, растерявшей в предсмертный час все свое мужество. Отдаваясь в толпе многоголосым плачем напуганных детей, которых матери прижимали лицами к себе, чтобы не дать увидеть самое страшное, этот почти звериный вой не утихал ни на миг. Сделавшись, однако, скорее похожим на жалобное безнадежное поскуливание – когда несчастную уже загнали на эшафот и надели на шею петлю, не озаботившись при этом накинуть, как водится, на лицо мешок. Зачем? Все должны были увидеть, как выглядит смерть тех, кто осмелился пойти против воли завоевателей. Остальные вели себя достойнее. Впрочем, кто может и главное – имеет право судить о чужом достоинстве в такой момент? - Не может быть… не может быть… - повернувшись направо, мадам Бонне увидела стоящего неподалеку Тьерри. Смертельно бледный, тот неловко привалился плечом к стене. Прижимая к груди одну руку, другой он судорожно утирал со лба платком крупные капли пота. – Они не посмеют! Это… невозможно! – бормотал он, глядя перед собой странным, блуждающим взглядом. - Жижи, сюда! – дернув брата за руку, она заставила юношу повернуться. – Сантин! Все вместе они успели подхватить пожилого доктора под мышки. И тем не дали ему упасть, позволив относительно плавно опуститься прямо на все еще сырую после затяжных дождей мостовую. - Вам плохо? - Это конец… - только и прохрипел он в ответ. Сидя на корточках, Аделин и Жан-Поль пропустили момент, когда раздался сухой, как щелчок приклада, окрик, затем – глухой стук, какой обычно бывает, если сильно пнуть ногой по дереву, и следом – многоголосый горестный вздох. Непроизвольно, точно по команде, вскочив на ноги, они увидели, что все свершилось. Но тут же, услышав еще один хриплый стон, вновь обернулись к Тьерри, чей взгляд больше не блуждал, а напротив, был направлен в одну точку, стремительно стекленея. - Преставился! – тихо проговорила Сантин и перекрестилась. – Господи, да что же это такое делается-то?! Разве ж это люди?! - Культурная нация… - зло, сквозь зубы, процедила Аделин, оглядываясь по сторонам и ища глазами Аренберга. Почему-то ей очень хотелось увидеть его именно теперь. Но, видимо, майор ушел, едва только исполнили приговор. «Куда?..» Домой вернулись не сразу. Пришлось еще давать показания в полиции по поводу внезапной кончины доктора, которой они стали невольными свидетелями. На вопрос комиссара, что по ее мнению, привело к смерти месье Тьерри, у Аделин имелся весьма четкий ответ: крушение веры. Но высказывать его вслух она, разумеется, не стала, оставив это предположение – весьма сомнительное с точки зрения физиологии – при себе.


Отто фон Аренберг: Солнце медленно опускалось за лысеющие к осени холмы, между которыми отражая алым свет заката, вилась широкая лента Мозеля. Бесконечные луга на том берегу, сплошь покрытыми давно облетевшими виноградниками казались каким-то кладбищем костей. Прихотливо перекрученные стебли, узловатые ветви, вздымающиеся вверх по поддерживающим рамкам, точно пальцы скелета, цепляющиеся за рейки, в попытке вылезти из земли. Бесконечное кладбище. Только эти виноградники вновь зазеленеют к весне, и поплывут вниз по течению, к Рейну бесконечные барки, с бочками знаменитого мозельского вина. А те кости, что остались белеть в Польше и Фландрии, те, кого сотнями закапывали в карьерах в той же Польше и в Советском союзе... Эти не поднимутся. Сколько же жизней, сколько судеб перемолола военная машина. Наглый, самоуверенный ефрейтор, каким-то непостижимым образом втемяшивший в головы сотен тысяч людей свой маниакальный бред, поднявший целую страну, и бросивший ее в водоворот войны, который, все раскручиваясь, разрастаясь, охватывал целый мир - что видит интересно он во сне? Гордо реющего орла в небе? Или кости, которыми усеял землю? Уже тогда, в тридцать втором году, когда возвышение Гитлера, и, что более страшно - фанатичная поддержка, которую он каким-от образом вызывал в тысячах людей - казалось более дальновидным, и менее внушамым людям, угрожающим - начались покушения. В марте тридцать второго - поезд Гитлера обстреляли под Мюнхеном, в июне - он попал в засаду под Штральзондом, в июле того же года была обстреляна его машина, и каждый раз он оставался невредим, объявив, что храним высшими силами, чтобы привести Германию к процветанию. И в это поверили. Верили почти все. Немного оставалось таких, как Аренберг, потомков ли древних аристократических фамилий, или же обычных горожан, кто не поддавался гипнотизирующему упоению его речей, а трезво, и со все возрастающим опасением смотрел в будущее. Идея "Великой Германии", конечно, была волшебна, но стремление воевать, воевать с целым миром, если потребуется - могло привести к одному - к уничтожению, к краху, к гибели целого народа - рано или поздно, потому что не может одна страна бороться с целым светом. Покушения на Гитлера продолжались, раз за разом терпя крах, словно этого человека и вправду оберегали какие-то силы, и тем больше росло его влияние и популярность. Тогда, Аренберг видевший воочию приготовления к войне сквозь дипломатическую завесу переговоров с Польшей - отправил младшего брата к родственникам их матери, в Берн. Герберт умолял брата ехать с ним, но Отто, связанный присягой, чином и службой - не мог. Да и не хотел. Кто бы ни стоял во главе его страны - это была страна, которой служили многие поколения его предков. Вековые традиции не нарушают изменой, пусть даже в такой малости. Он успел вовремя, 9 ноября тридцать восьмого года арестовали Мориса Бово, сознавшегося в том, что готовил покушение на фюрера, и едва не застрелил его во время марша в Мюнхене, рассказав о том, что за секунду перед выстрелом его остановил лишь лес взметнувшихся в приветствии рук, заслонивших от него его цель. Голова Бово скатилась под ножом гильотины, а через год - Германия, колго кипевший под закрытой крышкой котел, в котором подогревает температуру умелая рука - взорвалась первой кровью. Отто был среди тех, кто участвовал в польской кампании. Были сражения, была кровь, было упорное, отчаянное сопротивление... Но никогда, за всю историю не слышал он и не читал о том, что видели тогда его глаза. Этот ужасающий террор на уже покоренных территориях, массовые расстрелы, убийства жителей, сотни, тысячи трупов, евреи, уничтожаемые с холодной расчетливостью как коровы на скотобойнях. Перекрученные виноградные лозы на том берегу Мозеля - напоминали их. Трупы, которые сваливали в вырытые эскаваторами рвы. Вывороченные, торчащие из преющей, безо-сизой массы неподвижные руки и ноги. Тогда на смену спокойному выполнению долга пришел ужас. Ужас, росший по мере того как усиливалось давление, как все упорнее шла армия на восток, а позади - словно гигантская метла шло СС и гестапо, усеивая землю массовыми кладбищами. Уверовавшие в свою силу немцы все восторженнее выли на митингах, все упорнее давили все, что подминала под себя армия, а в его душе все глубже пускал корни страх, превращаясь в предчувствие неминуемого краха, реакции, отдачи, столь же страшной, сколь страшным был теперешний террор. Потому что когда иссякнет приливная волна, гнавшая сталь и огонь - взамен нее придет другая, которая будет еще ужаснее, которая будет жестоко мстить за все, свершенное. Тогда не объяснить будет никому, что служба в армии это всего лишь долг, и что сам никогда не преступал того, к чему обязывала совесть. Германия погибнет. Погибнет в бездне того ужаса, который сама же и разожгла. Он уже тогда понимал это, когда после польской мясорубки его перебросили во Фландрию. Понимал, что нечего будет терять, что остается лишь сражаться там, куда посылают, сохранить хоть свою честь и честь армии, раз уж честь страны хоронили вместе с тысячами ни в чем неповинных людей. Был переход через Мез под ураганным огнем, были Булонь и Кале, адская бомбардировка, когда Люфтваффе блокировала пролив и порты, чтобы воспрепятствовать англичанам, лупцуя равно и по своим и по чужим, сотни потопленных судов, сотни трупов в воде, попытки вырваться из капкана, в который, при попытке прервать сообщение с Англией их часть загнали собственные же бомбардировщики. Тогда наступил перелом. Не было больше грохота, огня, выстрелов, крови, криков, приказов, и бесконечного пути вперед. Было небо, расплывающееся небо, в которое он смотрел, пока не потерял сознание. Небо, иссеченное дымными следами, распоротое, перекошенное небо, сваливающееся куда-то набок. Небо, которое никогда уже не будет прежним. Был воздух которым было невозможно дышать, и вкус собственной крови. А потом пришла пустота. Маленький госпиталь, потом назначение во Францию. Маленькая передышка, островок тишины посреди разверзающегося вокруг ада. И усталость. Бесконечная усталость, и пустота, в которой не оставалось места даже страху. Бессмысленно. Все было бессмысленно. Мир сошел с ума, топил себя в крови и огне. Так в чем же смысл такого мира? Смысла не было. Восходило и заходило солнце. Какие-то люди ходили по улицам. Что-то делали. Что-то планировали, что-то строили. Что-то надо было делать и ему самому. Он выполнял порученную ему работу с добросовестностью и аккуратизмом, свойственным немцам, и, вместе с тем... Это было надо. Просто - надо. И теперь, стоя на берегу реки, глядя на опускающееся солнце - он не ощущал ни радости, ни досады, ни даже печали. Та же пустота. Тяжелая, заполняющая все тело до последней клеточки. Да, работа выполнена, диверсия раскрыта, диверсанты повешены. Ни малейшего сочувствия к ним он не ощущал, но не ощущал и своей правоты. Приезжая сюда он слегка воспрял, понадеявшись, что здесь, в этом мирном, глухом, провинциальном городке, можно будет просто работать, забыть о хаосе, об ужасе, поглотившем весь мир, отдышаться, выдохнуть накопившуюся усталость и горечь, в простой, почти сельской глуши - снова вспомнить - каково это - ЖИТЬ! Просто - жить! Не думать о войне, о смертях, об огне и крови. О будущем в котором ждал лишь крах. Жить... Возможно - даже ухаживать за женщиной... Жить.... Война пришла за ним и сюда. В образе огненного смерча, унесшего жизни больше двадцати человек, в этой тихой глуши. В образе раскрашенной проститутки, сидевшей закинув нога на ногу перед его столом, и развязно курившей сигарету на первом допросе. В образе перекошенного лица седого учителя, с вывалившимся языком и испачканными дерьмом штанами. Никуда от нее не уйти. Никуда и никогда, пока жив. Мозель еле слышно шуршал галькой под ногами. Тяжело саднило сердце. Надо сейчас повернуться, и пойти назад. Лечь спать. А завтра снова вернуться к работе. Теперь уже - не позволяя себе забыть, что война - и здесь. Глотать ненависть которую умудрялся не замечать несколько недель, и отвечать на нее соответствующе. Уже не за себя. За тех, кто строил эти склады и пристань, кто храпели сейчас в наспех сооруженных казармах - не задаваясь вопросами, и не заглядывая в будущее. Потому что будущего нет. Тяжелая, бесконечная, безнадежная усталость. Все это - надо. Надо влачить дальше и свой долг и это дело. Надо. Надо ходить, говорить, что-то приказывать, о чем-то думать. Зачем. Зачем, господи?! Ведь бессмысленно все, и никому не нужно. Зачем вообще все. Этот тяжелый труд - передвигать собственное тело, издавать какие-то осмысленные звуки. Все эти люди. Мадам Бонне. Сантин и Курт. Паучьи дрязги в эшелонах власти, Ройсс и Вебер, и дальше, выше, туда, где адский гений заправляет огненным кольцом, и миллионами смертей, и миру этому скоро утонуть в собственной крови, быть сожженным дотла. И не останется ничего. Тяжело, тупо ныло сердце - единственным ощущением в словно уснувшем теле. Сделать шаг? Куда. Зачем? Поднять руку. Что-то сказать. Малейшее движение - как непосильный труд. Да и вдохи с выдохами - тяжелая, нудная, неинтересная работа. Скорее бы все закончилось. Я так устал.... Погас алый закат, потемнела река, повеяла холодом. Стал накрапывать дождь. - Герр Отто... - несмело раздалось за спиной. Курт, который уже добрых два часа сидел в машине, не смея высунуть носа, чтобы не нарушить приказ, и глядя оттуда на застывшую у самой воды неподвижную фигуру, увидев на лобовом стекле капли дождя, все же решился вылезти, и подойти. Аренберг, стоявший с непокрытой головой, глядя на воду у своих ног, даже не шелохнулся. - Герр Отто! Дождь пошел. Может пора возвращаться? Сюда, на излучину Мозеля, за десять километров от города он привез своего патрона по его просьбе, вечером, уже после того как были закончены все проволочки, когда повешенных похоронили, затоптав место могилы, а эсесовцы во главе с Нойманном отбыли обратно в Париж. Суматошный день закончился - сейчас бы в самый раз домой, с кружкой горячего кофе, в который можно добавить пару ложек сгущенного молока. Ну и чего он там стоит! Мир Курта Мейера был прост, и не содержал в себе вселенских вопросов. Закончился тяжелый день - так надо отдыхать. Иначе ж сил никаких не хватит - и без того непонятно на чем живет, и почему сереет день ото дня. Добрый малый многое бы отдал, чтобы понять - что такое скрывается за отрешенной сдержанностью его патрона. Многое. Хотел бы понять но не мог. - Герр Отто! - да что с ним такое, окаменел что ли, или оглох? Холодная река - тихая, глубокая. Такая спокойная. Пожалуй ей одной нет дела до человеческого безумия. Почему нельзя человеку вдохнуть в себя ее безмятежное спокойствие, переполниться им до краев, чтобы эту всепоглощающую, бесконечную, безнадежную усталость, растворить ее в этих медленных водах, которые потекут дальше, к Рейну, красавцу Рейну, вечному, могучему, великому Рейну... Потому что человек - не река. Человеку чужд покой. И обрести его можно только в смерти... - Оставьте меня, Мейер. - медленно, почти беззвучно проронили тонкие, почти побелевшие губы. Спокойно, невыразительно, не отрывая от реки неподвижного взгляда. Ох! Курт отступил, зашел сбоку, заглянул в пустые, неподвижные глаза и охнул. Аренберг походил на мертвеца. Настолько, что перепуганный денщик впервые в жизни плюнул на субординацию, и затеребил его за локоть, презрев приказ, встревоженно, громко. - Герр Отто! - Мейер... - Нет! Хоть повесьте! - заорал Курт, встряхивая офицера за плечи. - Идемте. О чем-то неладном вы думаете. Надо ехать. Домой! Выпить кофе. Лечь спать. Вы простудитесь! Заболеете. Не позволю, ясно?! Аренберг молча опустил глаза на пальцы денщика, вцепившиеся в его плечо, и так же медленно, словно не веря своим глазам, перевел взгляд на его лицо. Мейер тут же отпустил руки, ошалев от собственной смелости, но тут же упрямо вздернул подбородок. - Ты что же... - медленно, словно не веря собственным словам проронил офицер, впервые в жизни назвав денщика на "ты" - Боишься за меня? Курт? - Конечно! - Мейер подбоченился, нелепым, несвойственным ему жестом, явно позаимствованным у Сантин, в попытке придать себе значимости и уверенности. - Думаете не вижу, что с вами происходит? Уморить себя решили? А как же я? Нет уж, герр Отто, я вас сейчас отвезу домой, и уложу в постель, как дитя малое! На бледных губах медленно, словно выплывая из-под толщи воды проявилась едва заметная улыбка. - Курт, вы долго подглядывали за Сантин, чтобы отрепетировать подобную речь? - Э-эм.. - невнятно протянул растерявшийся денщик, враз утратив напускной апломб, и тут же вскинулся - Нет. Недолго. Но она правильно делает - за господами как за детьми малыми присмотр нужен. - Какой я тебе господин. - вздохнул Аренберг, только сейчас, постепенно, вытаскиваемый необходимостью говорить из своей прострации, и провел рукой по намокшим волосам, смахнул с лица капли дождя. - А кто же еще! - убежденно пожал плечами денщик - Мои предки столько веков вашим служили, и довольны были. Так что я теперь - хуже их буду? Идемте, герр Отто, идемте. Поедемте домой. Офицер лишь грустновато улыбнулся и покачал головой. Кто бы мог подумать, что сейчас, в этом безумном, рвущемся на части мире могло сохраниться что-то незыблемое, протянувшееся из ушедших веков, казавшееся навсегда утраченным. Когда-то существовавший феодальный дух, и что-то теплое. Обычное, верное, заботливое сердце, упрятанное в неказистой, долговязой фигуре, теперь уже беззастенчиво тянувшей его за рукав. Он вздохнул, стряхивая с себя последние остатки своей апатии. Надо. Надо идти. Надо что-то делать. Надо изображать жизнь. Надо. Хотя бы ради этого вот бедолаги, который искренне считает, что довольно лишь согреться, напиться кофе и хорошенько выспаться, чтобы завтра настал новый день. - Хорошо. Поедем. Только не домой, а на станцию. - Это почему? - тут же набычился Курт. Впервые встав на дорожку, указанную ему повадками Сантин, он почувствовал себя на ней настолько уверенно, что теперь не хотел с нее слезать - Снова работать будете всю ночь? Нет уж... - Мейер! - голос Аренберга был уже спокоен и ровен - Я не хочу сегодня возвращаться в этот дом. И у меня много дел. Не заставляйте меня повторять дважды. Курт несколько секунд смотрел на него, потом вздохнул, и опустил глаза. Через несколько минут, черный "хорьх" уже мчался, разбрызгивая дворниками воду с лобового стекла. Аренберг молча смотрел в окно, а присмиревший денщик, орудуя рулевым колесом думал, что надо бы и вправду почаще подглядывать за Сантин. Глядишь - и чему-то полезному научиться можно, раз первый опыт дал такие хорошие результаты. Жаль правда, что непонятно, что она там лопочет, но зато поза и тон заслуживали глубокого изучения.

Аделин Бонне: Жижи Леблон никогда не понимал школьных приятелей, что вечно жаловались в их мальчишеских разговорах на свою семью – родителей, братьев или сестер. Ибо, если верить подобному нытью, то выходило, что все эти люди день-деньской только и заняты тем, что выдумывают против своих отпрысков какие-нибудь козни. Особенно доставалось братьям и сестрам. С ними, судя по рассказам, толком не ладил практически никто, считая, в зависимости от того, старше они, или младше, либо заносчивыми козлами, либо невыносимыми тупицами. Насчет родителей судить было сложно – своих Жан-Поль не помнил. Но с Антуаном, и даже с мужем Аделин, которого юноша с детства привык считать еще одним своим братом, хотя по возрасту Анри скорее годился ему в отцы, отношения у него всегда были преотличные. Никто из них, собственно, и не занимался его воспитанием – в том смысле, в котором это чаще всего принято понимать: не вел долгих бесед, что хорошо, а что плохо, особенно не бранил за мальчишеские шалости. И уж конечно, никогда не ударил, хотя последнее, если судить по рассказам большинства друзей, чьи суровые отцы хватались за ремень при малейшей провинности, не слишком-то вникая в то, кто прав, а кто не очень, было в Малэне большой редкостью. Сантин и вовсе баловала, норовя то и дело украдкой подсунуть что-нибудь вкусное – конфету или кусочек пирога, даже когда старшая сестра хмурилась и говорила, что это совершенно лишнее. Аделин, действительно, была с ним строже остальных родственников. И в детстве Жижи порой обижался, не в силах понять, почему она такая суровая. Однако, подрастая из мальчишки в совсем неглупого, как ему самому казалось, парня, Жан-Поль постепенно начинал догадываться, что за этой сдержанной и даже суховатой манерой вести себя скрывается вовсе не нелюбовь. И что Аделин привязана к нему не меньше, а может, даже и больше, чем к кому бы то ни было. Но просто не умеет этого показать так, как могут другие женщины, которые вечно бросались тискать и целовать его, когда сестра выводила Жижи, тогда еще совсем малыша, симпатичного и пухлощекого, гулять на улицу. К слову, со временем Жан-Поль стал ей за это даже благодарен… Но особенно сблизились они после гибели Антуана. За полтора года, что прошли с тех пор, Жижи, в самом деле, сильно повзрослел. И однажды вдруг как-то особенно остро осознал, что теперь, в отсутствие Анри, именно он и есть для сестры единственная опора и защита. Пусть даже сама Аделин до сих пор была наивно убеждена в обратном. Но он-то уже знал, как все на самом деле! Потому и не спорил. И даже уже почти не сопротивлялся ее придиркам, всякий раз, когда они становились особенно невыносимыми, стараясь мысленно представить, как на это отреагировали бы Антуан или Анри. Брат, обладавший легким и незлобивым характером, наверняка, рассмеялся и, подхватив на руки, принялся бы кружить по комнате, невзирая на сопротивление и визг, а рассудительный зять, прежде всего, спокойно бы спросил, что конкретно ее не устраивает, а потом объяснил, в чем она неправа… Поступать, как Антуан, Жижи еще не смел, а спорить столь же аргументированно, как Анри – пока не мог. Поэтому обычно просто молчал, делая вид, что со всем согласен. Но поступал уже все чаще по-своему. После того, как нацисты устроили публичную расправу над подпольщиками, сердце его было преисполнено справедливого гнева, который – Жан-Поль был в этом уверен, просто выжжет его изнутри, если не найдет способа выйти наружу. Но как? Он не врал сестре, когда, утешая ее в ночь пожара на пристани, говорил, что не имеет никакого отношения к действующим в городе очагам Сопротивления. Ничего серьезного таким, как он, разумеется, не поручали. Не считать же опасным заданием распространение по городу антифашистских листовок! В конце концов, этим занималась половина мальчишек их класса. И потом еще украдкой хвастались друг перед другом на переменах – кому удалось подбросить больше и в какие места, посмеиваясь при этом над «глупыми бошами», которые все равно никогда не догадаются… Немцы, вошедшие в город, и верно, выглядели вовсе не такими беспощадными и жестокими, которыми представлялись до оккупации. Не было ни репрессий, ни даже особенных притеснений. Потому, должно быть, и те, кто пытался им противостоять, сделались неосторожны, опрометчиво и наивно уверовав в собственную неуловимость в этой своеобразной игре в кошки-мышки, за которую, в конце концов, так жестоко поплатились. Именно с этого дня фашисты превратились для горожан в настоящих врагов. Но если для большинства из них они были при этом по-прежнему недосягаемы, то Жан-Поль имел в этом смысле зримое преимущество. Враг – не абстрактный, а уже вполне конкретный, преступление которого он видел своими глазами, жил в его собственном доме. В непосредственной близости. На расстоянии выстрела. Идея добыть пистолет и отомстить родилась спонтанно. И вначале показалась безумной: в доме Бонне не держали огнестрельного оружия, даже охотничьего, потому как никто из живущих в нем мужчин никогда не увлекался этим видом досуга. А попытаться наброситься на Аренберга с ножом, словно какая-нибудь Шарлотта Корде, Жан-Полю, даже в его нынешнем возбужденном состоянии, казалось неимоверной глупостью. Но, размышляя об этом весь вечер после возвращения домой, он приходил к выводу, что, возможно, смог бы достать и пистолет. Для этого лишь надо было убедить нужных людей в том, что он действительно сможет им распорядиться по назначению… Последнее казалось самой сложной частью этого задания. А тут еще Аделин не давала толком сосредоточиться. Словно бы чувствуя что-то неладное, весь вечер от него не отходила, приставая с всякими вопросами, в которых и самому Жан-Полю тоже все время чудился какой-то тайный смысл. Но, как уже было сказано, в последний год он здорово повзрослел. И, хотя, может, и не был титаном мысли, но, как всякий подросток, уже виртуозно овладел умением скрывать от взрослых свои желания и намерения. Так что в этот вечер, как ни ухищрялась, Аделин так и не удалось ничего узнать. А наутро Жижи, как обычно, взял портфель, велосипед, и направился было в школу. Но тут старшая сестра неожиданно вызвалась его проводить. Все внутри заклокотало от возмущения: дело даже не в том, что нарушался четкий план, казалось бы, выверенный за бессонную ночь до мелочей. Но ведь все же умрут со смеху, когда увидят, как Аделин под ручку приведет его к школьному порогу! Но гордость пришлось проглотить. И Жижи сказал, что не возражает. Ему повезло: сестра не умела ходить быстро, поэтому пришли они, слегка опоздав, уже после звонка, так что во дворе, к счастью, уже не было никого, кто мог бы стать свидетелем этого позора. Проведя весь учебный день, словно на иголках, Жан-Поль едва не схлопотал «двойку» по алгебре, когда, будучи вызванным к доске месье Перье, «сумрачным гением», как между собой называли этого строгого, сухого и буквально помешанного на своем предмете математика, едва решил простейший пример на производные. К счастью, удачно выкрутился, но получил пару обидных и язвительных комментариев в свой адрес, вызвавших довольный гогот кретинов-одноклассников. В другой день за ним бы не заржавело придумать какую-нибудь шкоду, чтобы отомстить. Но сегодня было не до этого. После уроков Жан-Поль выходил из школы с опасением, что Аделин решила не только проводить его, но также и встретить – кто знает, что еще может прийти ей голову?! Но, видимо, его артистических способностей все же хватило, чтобы утром убедить ее, что все в порядке. И потому конвой еще и на обратном пути домой будет излишним. С облегчением вздохнув, юноша оседлал свой велосипед. И, распрощавшись с приятелями до завтра, поехал, как будто бы домой. Но на предпоследнем перекрестке, вместо того, чтобы и дальше, до самого дома ехать прямо, свернул в один из переулков. Туда, где находилась скобяная лавка братьев Флери, которых Жижи неоднократно доводилось видеть на общих собраниях. Никого из них каким-то чудом не арестовали по делу о диверсии на пристани Мозеля. И потому вчера они тоже были на площади. Низкорослый, коренастый Жермон, старший из Флери, лицо которого было весьма непривлекательно из-за близко и очень глубоко посаженных глаз – казалось, что создавая его, Творец просто стянул их в щепоть к самому носу, встретил юношу суровым и настороженным взором, стоя за прилавком: - Чего тебе, парень? – таков был вопрос. Но Жижи не растерялся. И, без лишних предисловий, объяснил ему и вышедшему на шум из подсобного помещения среднему из братьев, Ксавье, суть своего плана. - Дерьмо это собачье, а не затея! – решительно проговорил Жермон, молча выслушав все до конца, не сводя с лица юноши своего тяжелого взгляда. – Что даст убийство этого офицера? - Месть! – горячо воскликнул он в ответ. – Неужели вы не хотите отомстить ему за наших товарищей?! Неужели можете жить дальше, как будто бы ничего не произошло?! - Месть – это неплохо, - неожиданно спокойно и даже дружелюбно заметил Ксавье, куда более приятный внешне, чем его брат. – Но вот о том, что будет после этого с тобой, ты подумал? А про мадам Бонне? Шел бы ты отсюда, малыш! И без твоих глупых затей проблем по самую глотку! - Но это не глупая затея! – чувствуя, как от обиды и возмущения заливаются краской щеки, возмутился Жан-Поль. – Я все обдумал и решил! А Аделин… - тут юноша на миг умолк. На самом деле, о том, что будет с ней, он, конечно, не думал. Равно как и о том, что немцы сделают с ним. Но, в запале, даже это теперь казалось несущественным. – Я думал. Она поймет! И вообще – это не женское дело, рассуждать о таких вещах! – прибавил он зачем-то, спустя минуту и, тяжело дыша, опустил глаза. Переглянувшись между собой, мужчины мрачновато ухмыльнулись. А потом Ксавье вдруг дружески хлопнул его по плечу: - Ты хороший парень, малыш Жижи. Но все же – иди-ка лучше домой. Давай, давай!… Иди, не мешай работать! Подхватив под локоть, он едва ли не силком выволок ничего не понимающего и смертельно разочарованного юношу на улицу. - Но почему?! – едва ли не со слезами на глазах, пробормотал Жижи, все еще не веря, что его план – тщательно продуманный и выверенный до мелочей, вот так запросто летит в тартарары. - Да уже хотя бы потому, идиот, что подобные вещи никто и никогда не обсуждает так, как ты, понял?! – сквозь зубы прошипел Ксавье, наклоняясь якобы затем, чтобы поднять с земли и подать Жан-Полю его велосипед, оставленный у входа в лавку. – Сегодня вечером придешь к нам домой. Собираются те, кто… еще остался. В восемь часов. Там и подумаем, что делать. Будешь? - Да! – решительно выдохнул тот в ответ, хотя пока плохо представлял себе предлог, под которым сможет в такое время незаметно улизнуть прочь из дому. Но разве теперь об этом?! – Я буду! - Ну, вот и хорошо. Вот и умница, - с удовлетворением откликнулся Флери уже своим прежним, дружеским тоном, вновь хлопнув его по плечу. - А теперь езжай домой, малыш. И непременно передай там привет мадам Бонне и, уж конечно, любезной Сантин!

Отто фон Аренберг: Темнело по осени куда быстрее чем раньше. Весь день Жижи провел как на иголках, то и дело опуская руку в карман штанов, чтобы дотронуться до рифленой рукояти, и поверить, что все это происходит на самом деле. Пока он лишь мечтал о возмездии, все представлялось ему довольно простым, но теперь, когда карман оттягивало всамделишное оружие, странный холодок в груди и дрожь, то и дело пробегающая по спине, придавали всему происходящему какую-то нереальность, и, одновременно, заставляли ежиться, в предчувствии чего-то страшного. Да, страшного, хотя Жан-Поль никогда бы не признался в этом никому, в том числе и самому себе. И то и дело твердил про себя - про брата, про мсье Поле, про виселицу на площади, про войну и оккупацию, про ненависть и месть. Странное дело, но ненависть, горящая в нем как разлитый во внутренностях керосин, сейчас, когда до задуманного оставалось всего несколько часов, все больше мешалась с холодом, и какой-то странной внутренней дрожью, словно у него дрожал желудок. Отчаянно сопротивляясь этому непонятному, мерзкому ощущению, юноша то и дело воскрешал перед внутренним взором картины, подпитывающие ненависть, но чем больше шло время, тем больше разливался внутри холодок, из смеси неосознанного, подсознательного страха, и все нарастающего возбуждения. Все в этот день казалось медленным, и он едва ли не выл на уроках, поторапливая мысленно стрелки часов, чтобы быстрее подошел вечер. Дома все было как прежде, и, хотя он говорил себе, что сегодня - его последний вечер, что надо побольше провести время с сестрой, что через несколько часов все это закончится - мысль об этом каждый раз наталкивалась на такую леденящую стену, что его подсознание, яростно протестуя, словно отскакивало от нее, и мальчишка прятался в своей комнате, то выбегал гулять, бродил по улицам, глядел на прохожих, думая - вот знали бы они, что у меня в кармане. За ужином, он сидел как на иголках, то и дело взглядывал на сестру, и тут же опускал глаза, думая "Знала бы она! Она бы мной гордилась! Или... " воспоминание об обещании которое сестра вырвала у него в ночь взрыва на пристани, то и дело натыкалось на яростный внутренний протест, состоявший поровну из возмущения "Да как она может! Ведь мы должны бороться и отомстить!" и все больше и больше разливавшегося в душе какого-то детского страха, неосознанного, страха мальчишки, которого завтра, возможно, уже не будет на свете. И мысль об этом едва ли не заставляла выть в голос, упрекая себя в трусости, снова и снова обращаясь к ненависти и разрываясь на десяток частей, при этом не давая себе ни малейшего шанса передумать. Аделин как-то странно посматривала на него, в ее вопросах звучала обычная, кажущаяся сейчас даже преувеличенной, забота, и он опускал глаза, прятался, избегал ее, отчаянно боясь, что она заподозрит неладное, и остановит его, и, вместе с тем, глубоко, в самой глубине подсознания не менее отчаянно желая, чтобы она это сделала, сердясь на себя за этот малодушный, не поддающийся разуму липкий страх, и оттого еще больше злясь, кусая до крови губы, чтобы подстегнуть свою решимость. Он гнал от себя липкие вопросы "Ты знаешь, что с тобой сделают немцы?" , напоминая что должен быть героем, как брат, что подобные колебания недостойны патриота, но чувство самосохранения, и, главное, неосознанный, тягучий страх ребенка, страх, который взрослые забивают логикой и разумом, и который просыпается снова лишь во снах, превратили этот день в самую настоящую пытку. Когда наконец наступил вечер, Жан-Поль, ощущал себя уже совершенно больным, и, в то же время, отчаянным усилием разогнав все ненужные мысли, выработал для себя совершенно четкий и простой план действий. Дверь ведущая из коридора первого этажа в кабинет немца, никогда не запиралась, ни снаружи ни изнутри. Сам "постоялец" входил в свои комнаты из сада, через французское окно, и дверью этой пользовался лишь когда отправлялся в ванную и обратно. Поэтому пробраться в его комнату, сказав сестре, что отправится пораньше спать - оказалось самым простым делом. Майор обычно возвращался поздно, к ночи, а со дня взрыва и вовсе часто не ночевал, как например, вчера. И когда он проскользнул в темную, безжизненную комнату, минуты потянулись как часы, в самом страшном, что могло сейчас быть - в ожидании. Сердце у мальчишки стучало как молоток, ему казалось, что стук его отдается по всей комнате, тиканье часов на каминной полке в абсолютной тишине разрывало уши. Где-то за дверью он слышал возню Сантин, отдаленные разговоры, какие-то стуки. Время шло. Мало-помалу, все затихло, он мог бы постараться успокоиться, но, наоборот, с каждой минутой его решимость, оставшаяся непреклонной, обрастала все большим и большим возбуждением, холодом, от отчаянного сердцебиения становилось трудно дышать, а руки потели так, что он то и дело отирал их о штаны. Он пытался заняться делом, обдумать - с какой стороны будет удобнее сделать выстрел, стрелять ли как только ненавистный фриц войдет, или дать ему время пройти в комнату, чтобы попасть уж наверняка. Мысль о том, что он может промахнуться, Жижи даже в голову не приходила, хотя он в жизни не держал в своих руках боевого оружия, и уж тем более не стрелял из него. Просто потому, что в кино все всегда стреляли метко, и ничего трудного в этом вроде не было. Однако, где он, почему не идет! Минуты текли, и мальчишка, прижавшийся к стене у входной двери, сжимающий во вспотевших руках тяжелый револьвер, мучимый этой абсолютной тишиной, даже дышал как-то судорожно, молясь, чтобы ненавистный враг поскорее появился, и закончилась эта пытка, во время которой ледяная дрожь сотрясала его уже непрерывно, мешая в единый ком - ненависть, жажду мести, предельное возбуждение, азарт, и липкий, подсознательный страх, ужас ребенка которым он как ни крути а все-таки был, перед чем-то таким невероятно жутким, что его ум не в состоянии был даже охватить полностью. Мешались и запахи одеколона, похожего на то, которым пользовался Анри, и крепкий запах египетских сигарет, которые курил Антуан, еле уловимый запах кожи и сапожной ваксы, обычный запах жилища обычного, чересчур чистоплотного мужчины, похожие на запахи в спальне брата, в которой до сих пор все выглядело так, словно он вот-вот должен вернуться. Смятение и решимость, ненависть и страх, азарт и мучительное ожидание - этого противоречия хватило бы на любого взрослого, и пятнадцатилетнего подростка колотила нервная дрожь, тогда как, к чести его, он ни на секунду не допускал мысли о том, чтобы отказаться от задуманного - внутренняя буря, загоняемая все глубже в подсознание мыслями о том, что "Я должен!" - расползалась все сильнее, словно заполняя кишки ледяной водой. Он насквозь промок от пота, когда, наконец, послышался приближающийся звук мотора. Мальчишка сжался, прижался к стене, и покрепче сжав револьвер, поднял его, нацеливая на французское окно. Когда выстрелить? Когда он только войдет? Или лучше дать ему войти в комнату, чтобы уж наверняка? Он едва не глох от бешеного стука сердца в ушах, и не замечал, как ходуном ходит в его руке тяжелое оружие. Сейчас... вот сейчас.... По стене скользнул свет фар, на минуту озарив комнату неживым, белым светом. Автомобиль остановился, звук мотора затих, погасли фары. Хлопнула дверца. - Brauchen Sie mich heute noch, Herr Otto? 1 - это тот долговязый. - Nein Sie können gehen, Meier, danke 2 - этот голос, сухой и ровный Жан-Поль узнал бы из тысячи, особенно сейчас, когда все чувства обострились до невозможности. Жижи поглубже вдохнул, стараясь успокоиться. Этот мерзкий язык! Он ненавидел его с самого первого урока, а с тех пор, как началась война - возненавидел еще больше, хоть учитель и утверждал, что язык врага надо знать как можно лучше. Вновь зажглись фары, взревел мотор, машина задом выехала со двора, свет фар, только что освещавший окно, скользнул набок, и стал гаснуть, и в слабо но все еще освещенном проеме возник силуэт человека, которого он поджидал. Скупо освещенный со спины, размытый, как в театре теней. Револьвер в судорожно сжатой руке затрясся, юноша перехватил его обеими руками, поднял его на уровень глаз, прищурился... Широкая створка окна открылась, свет уже еле различим.. Сейчас он войдет, а вдруг почует что тут кто-то есть? Он же наверняка вооружен! Надо стрелять сейчас, пока он ничего не заподозрил... ** Звон разбитого стекла, раздавшийся одновременно с выстрелом, заставил Аренберга вздрогнуть, и замереть на месте. От неожиданности, сердце дало перебой, и понеслось вскачь, сбив на мгновение дыхание. Выстрел. Этот звук, хоть и похожий на выхлоп автомобиля, или грохот упавшего мусорного бака - он не спутал бы ни с чем. Даже звон стекла, обсыпавшего его плечо мелким стеклянным крошевом не мог замаскировать этот звук. Выстрел. И стреляли из комнаты. В него. На мгновение, смертельный холод разлился в груди, замораживая дыхание, заставив застыть в неподвижности. Любой другой человек бы отшатнулся, прикрылся, спрятался. Аренберг стоял на месте неподвижно, точно статуя. Курт, повидимому успевший отъехать достаточно далеко, ничего не слышал, свет фар машины, завернувшей за угол погас, уголок комнаты освещенный ими, и окно погрузились в темноту. Непередаваемое ощущение, стоять в темноте, в любую секунду ожидая пули. В том, что сейчас раздастся второй выстрел, офицер не сомневался. И холод во всем теле сменился жаром, в котором не было ни тени страха, лишь сокрушительное предвкушение секундной боли а потом.... свободы! Все закончится! Вся эта бессмысленная гонка, эта бесконечная усталость, эта непрерывная необходимость что-то делать и говорить, выматывающая до кончиков нервов, опостылевшая, тягомотная как дурной сон, все это закончится ПРЯМО СЕЙЧАС!!! Спасибо, Господи! И он стоял, стоял молча, без единого движения, делая вдох за вдохом, торопя мысленно неизвестного стрелка. Кто он кстати? Кто-то из подпольщиков? Мадам Бонне? Мальчишка - ее брат? Кто-то посторонний? Благо войти сюда нетрудно... Ну же!!! Но в комнате было тихо. ** Жижи едва не взвыл. Промазал! ПРОМАЗАЛ! Хотя силуэт в оконном проеме вздрогнул, но разбилось стекло, а значит.... Значит проклятый бош цел! Что он там делает?! Убегает? Вытаскивает свой пистолет? Сейчас позовет на помощь! Возбуждение, страх, злость расцвечивали непроглядную темень алыми вспышками, в ушах гудело. А со стороны двери не доносилось ни звука. Ни звука! Секунды, показавшиеся веками, Жан -Поль хотел было выстрелить второй раз, но не видел вообще ничего кроме темноты, не слышал ни единого движения, ни даже шороха ткани, который непрерывно бы сопроводил любое движение немца. - Если вы включите свет, то, возможно, это облегчит вам задачу. - наконец негромко произнес по-французски в темноте ненавистный голос, безупречно правильно выговаривавший слова, и лишь чрезмерно твердо акцентировавший согласные. Чертов фриц!!! - от бессильной ярости, револьвер в руке заходил ходуном, мальчишку заколотило, хотелось стрелять еще и еще, вслепую, наобум, по этой темноте, по этому спокойному голосу, чтобы хоть одна из шести пуль настигла цель, но какие-то остатки здравого смысла вопили, вопили в голос - что нельзя, что расстреляв все патроны он останется беззащитен и тогда.. тогда все зря, он погубит себя, не выполнив задуманного, этот чертов фриц пристрелит его как цыпленка! Нервы, натянутые до предела звенели, парня колотило от возбуждения, гнева, ненависти, и... страха, страха, за который он сейчас ненавидел себя даже больше чем немца. *** Ничего не происходило. Однако, всю жизнь так не простоишь. Аренберг медленно вдохнул, и шагнул в темную комнату. - Я включу свет, с вашего разрешения. - тихо произнес он в темноту, и, подойдя к столу, щелкнул выключателем настольной лампы. Свет вспыхнул, заливая ярким кругом стол, его руку, папки на столе, вычерчивая круг света по полу, и осветив куда более смутным из-за темного абажура светом остальную часть комнаты. Силуэт мальчишки, прижавшегося к противоположной стене у камина, в нескольких метрах от входной двери, он увидел смутно, но узнал безошибочно. На вороненом дуле пистолета отблескивал блик света. Аренберг выпрямился, так же медленно. Не было ни страха. Ни единой мысли. Вообще ничего. Словно внутри него и вокруг - разлилась абсолютная пустота. Такая глубокая что в ней без следа тонули даже ощущения. *** Жижи крепче сжимал пистолет, пытался наводить его. Во вспыхнувшем свете фигура немца обрисовалась четко, так, что он, давно уже сидевший в темноте, сейчас различал малейшие детали. Каждую морщинку в уголках глаз, кусочки битого стекла, запутавшиеся в витом переплетении погона, малейшее движение рук. Вот... Вот, Идеальный момент, СТРЕЛЯЙ!!!! - заорало что-то внутри, юноша хватанул воздух ртом, напряг руки, палец напрягся на курке... Только вот что-то мешало. Скорее всего то, что немец, стоявший в освещенном круге совершенно неподвижно - смотрел прямо на него. Спокойным, немигающим, невозмутимым взглядом. Шевельнись он, попытайся сбежать, прикрыться, или же наоборот, кинуться на него, на Жижи - он бы выстрелил в ту же секунду. Появись на его лице хоть тень страха или гнева, хоть что-то что означало бы хоть подобие реакции - выстрелил бы не задумываясь. Но сейчас, под этим спокойным, ожидающим взглядом, мальчик почувствовал, как цепенеют его ноги, деревенеют руки, как все тело сковывает каким-то тошнотворным теплом, как наливаются тяжестью колени. Чертов фриц!!!! - уже совсем по-детски, беспомощно, ненавидяще возопило что-то внутри него, чуть ли не до слез, сдавливая горло, удвоенной ненавистью на себя - Стреляй, стреляй же, трус!!!! Только вот выстрелить в живого человека, не делающего ни малейшей попытки защититься - не так-то просто. Особенно пятнадцатилетнему мальчишке, как бы не кипел он от ненависти. Потому что человек, спокойно смотревший ему в глаза, оказалось неожиданно - человек. Не абстрактный враг, бош, фриц, один из мордатых теней в касках, являвшихся во снах, прыгающих с грузовиков с автоматами, лающей речью разгоняющих прохожих, стоявших в оцеплении на площади у виселицы. Человек, который дышал. И смотрел. Смотрел прямо в глаза. Жижи зажмурился... - Что же ты не стреляешь, Жан-Поль? - так же негромко спросил Аренберг, смотревший в блестящие, расширенные глаза юноши. - Боишься промахнуться? Подойди ближе, так будет надежнее. - Проклятый бош! - выкрикнул мальчишка, неожиданным фальцетом - Заткнись! Сейчас ты сдохнешь! Убийца! Ты- убийца!!! Вне себя, натянутый как струна, с напряженными до предела нервами, находясь на грани истерики, Жижи, которого трясло с головы до ног, злясь до безумия на себя за это непонятное нечто, что мешало ему, раздираемый дикой ненавистью и взметнувшимся, неконтролируемым подсознательным страхом, призывая ненависть чтобы преодолеть этот безумный озноб, снова нажал на курок, но выстрела не последовало. Его глаза расширились от ужаса. Нажал снова. Еще и еще. Ничего, курок упирался словно в вату, а немец все так же стоял как вкопанный, не отводя от него взгляда, от которого, казалось, еще секунда, и все внутри взорвется... 1 - Я вам еще нужен сегодня, герр Отто? 2 - Нет, можете отдыхать, Мейер, спасибо.

Аделин Бонне: Не будучи религиозной, Аделин не слишком верила в существование души. Во всяком случае, не считала ее неким отдельным, пусть и невидимым глазом, органом, присущим всякому живому существу. Однако лишь за сегодняшний день вполне убедилась, что даже если души и не существует, то ощущение, когда она «не на месте» - вполне физическое. Неприятное. Тоскливое и тянущее, не позволяющее забыть о себе ни на мгновение, даже если вроде бы и удавалось отвлечься на какое-нибудь из повседневных дел. Иные, более мистически настроенные люди, например, та же Сантин, наверное, назвала бы это предчувствием беды. Но сама Аделин знала, что к ней беда обычно приходит сама по себе – без всяких предчувствий и предвестников. Так случилось, когда пришло известие о гибели брата, так было в день, когда не стало ее отца. Тем не менее, сегодня смутная тревога начала преследовать ее буквально с момента пробуждения. Именно поэтому Аделин – впервые за много лет – вызвалась проводить брата в школу. Хотя знала, что Жижи это терпеть не может с тех пор, как ему исполнилось двенадцать… Но в его компании ей было будто бы немного легче и спокойнее. И Аделин сделала вид, что не замечает, как он тщательно скрывает недовольство, соглашаясь на ее общество. Постояв немного возле живой изгороди с уже пожухшими от холодных дождей, бурыми листьями кустарников, наблюдая, как Жан-Поль, торопливо пристроив свой велосипед рядом с другими, бегом поднялся по ступеньками скрылся в дверях школьного здания, молодая женщина медленно пошла обратно домой. Путь лежал через площадь, где на днях казнили подпольщиков. Но если по пути в школу вдвоем с братом, эта мысль не пришла ей в голову, то теперь... Эшафот уже успели разобрать, но, глядя на серые каменные стены домов, где, еще не потрепанные осенними ветрами, отчетливо белели расклеенные оккупантами листовки-предупреждения, Аделин все равно ощутила, как по спине пробежал холодок. Следом за этими воспоминаниями в памяти возникло лицо Аренберга. И вдруг с некоторым удивлением она поняла, что в последние два дня будто вычеркнула этого человека из своего сознания, совершенно забыв о его существовании! И потому теперь, как ни силилась, все никак не могла сообразить – а появлялся ли майор вообще дома с тех пор, как все случилось? Сантин, обнаружившаяся, как всегда, на кухне, подтвердила ее подозрение. - Нет, мадам, кажись, не ночевал! – сидя прямо на полу, пикардийка сосредоточенно лущила фасоль: быстро вытаскивая стручок за стручком из одной большой корзины, наполненной почти доверху, она ссыпала очищенные от жесткой кожуры бобы в другую, стоящую рядом. Но когда Аделин обратилась к ней с вопросом, ненадолго прекратила свое занятие и задумалась. – Да не, точно не был! Я бы услышала, как домой возвращается. Да и этого его черта рыжего худого тоже, вроде, не видать было. Празднуют, поди, душегубы, наше горюшко! - прибавила она затем. Как ни странно, почти без злобы, а как бы констатируя факт. - Празднуют? – переспросила мадам Бонне, которой в этот момент вновь вспомнилось выражение лица Аренберга – там, на площади. – Кто знает, может, ты и права… - глухо проговорила она и, опустившись рядом с Сантин, тоже протянула руку к корзине, захватывая пригоршню стручков и столь же методично принимаясь ей помогать. Монотонная работа почти гипнотизировала. Иногда они перебрасывались репликами, но, в общем, связного разговора не было – все думали о своем, хотя время так действительно проходило быстрее. После полудня из школы вернулся Жан-Поль. А вот квартирант по-прежнему нет. Аделин, прежде не ощущавшая от его присутствия в доме ничего, кроме раздражения, уже не раз ловила себя на том, что прислушивается – не заурчит ли, приближаясь к дому, мотор его «хорьха» - и не могла понять, зачем ей это нужно? Не иначе, для того, чтобы еще раз посмотреть немцу в лицо и, убедившись, что то – слишком уж человеческое – его выражение, ей только привиделось, успокоиться. Нацисты – не люди. Это аксиома. А Аренберг – один из них. Плоть от плоти своего человеконенавистнического строя. Потому не стоит приписывать ему иного. К вечеру так долго терзавшая ее тревога исчезла сама по себе. Словно бы растворилась в мягких осенних сумерках, от которых они с Жан-Полем надежно отгородились в уютной, несмотря ни на что, гостиной плотными зеленоватыми портьерами. Их, когда стало темнеть, мадам Бонне задернула с почти осязаемым удовольствием от того, что тягостный этот день, наконец, заканчивается. - Что интересного показывают? – с улыбкой проговорила она, оборачиваясь к брату, который пристроился в кресле у разожженного камина, внимательно рассматривая огонь. Встрепенувшись, Жижи отрицательно покачал головой и, бросив на Аделин короткий взгляд через плечо, тоже ей улыбнулся, сделавшись при этом вдруг ужасно похожим на Антуана. А прежде она почти не видела в них сходства. Пораженная этим открытием, мадам Бонне замерла на месте, чувствуя, как сердце в груди вздрогнуло и вновь болезненно сжалось от любви к этому вихрастому мальчишке, который уже вот-вот станет совсем взрослым. И, наверное, тоже покинет родной дом – если только эта проклятая война не закончится хотя бы через пару лет… Тяжело вздохнув, молодая женщина сделала несколько шагов от окна. И вдруг, поддавшись необъяснимому порыву, подошла к креслу, в котором все еще сидел Жан-Поль, опустилась рядом на корточки и, обхватив брата за плечи, крепко прижалась щекой к его щеке. На сей раз он не противился, и после, уже вдвоем, брат и сестра ещё несколько минут смотрели на огонь, словно это, и правда, был какой-то увлекательный фильм. Все так же молча – чувства в слова в семье Леблон с трудом умела облекать не только старшая из детей. - Может быть, партию в трик-трак? – предложила она, в конце концов, когда всколыхнувшиеся так внезапно сантименты почти улеглись, а комок, сдавивший горло так, что трудно было даже говорить, исчез. – Прошлый раз ты ведь обыграл меня, и я хочу реванш! Сказать откровенно, тогда она, конечно, немного ему поддалась, но следовало признать честно – выигрывать у Жижи с каждым разом становилось все сложнее. И не за горами тот день, когда он победит уже без всякой форы. Но не сегодня. К удивлению Аделин, обыкновенно упрямый и весьма азартный, Жан-Поль от нард отказался, сославшись на то, что ему нужно как следует приготовиться к завтрашней контрольной по химии. И потому, если сестра не хочет, чтобы учитель завтра поставил ему неудовлетворительную оценку, лучше пойти к себе. - Ну что же, тогда иди, конечно! – немного обескураженная, мадам Бонне выпустила юношу из объятий, позволяя подняться на ноги, затем встала сама, провожая его до дверей растерянным взглядом. Остаток этого вечера она намеревалась провести за чтением – покуда не захочется спать. Но прежде, довольно долго пробыла в ванной, вернувшись оттуда уже переодетой в шелковую сорочку и пеньюар оттенка слоновой кости, который всегда ей шел и очень нравился Анри. После еще на некоторое время задержалась перед зеркалом. Отчего-то внимательнее обычного на этот раз, она рассматривала свое отражение, словно пыталась обнаружить в нем что-то иное, незнакомое. Но из глубины зазеркалья по-прежнему смотрела вроде бы все та же, обыкновенная Аделин… Как же все-таки это странно: невероятно быстро меняется и сходит с ума мир вокруг, а человек в нем остается прежним... Приглушенный расстоянием и стенами сухой хлопок, раздавшийся откуда-то снизу, похожий на звук внезапно лопнувшей автомобильной шины, заставил Аделин вздрогнуть и оглянуться, словно все произошло прямо у нее за спиной. Следом за хлопком послышался какой-то звон. И, по-прежнему не понимая, что происходит, мадам Бонне выскочила в коридор, общий для нескольких спален на втором этаже, ожидая увидеть Жан-Поля, который тоже наверняка все слышал. Но в коридоре было пусто. Решив, что брат уже спит, Аделин, тем не менее, заглянула в его комнату – и в тот же миг похолодела: кровать была даже не разобрана! Окликнув брата по имени, хотя и понимая очевидную бессмысленность этого действия – его здесь определенно не было, Аделин легкой тенью, в чем была, метнулась к лестнице. Спустившись на первый этаж, она столь же стремительно, но все так же бесшумно, побежала туда, откуда, как ей показалось с самого начала, раздался непонятный звук, который теперь представлялся все более похожим на выстрел. В гостиной навстречу к ней ринулась Сантин, тоже разбуженная шумом. По испуганному лицу пикардийки без труда можно было понять, что мысли их, в общем-то, об одном и том же. - Мадам! Господи, что же… - Не сейчас! – на ходу, бросила Аделин, и предупреждающим жестом вскинула перед собой руку. – Где?! - В комнатах старого месье Бонне… - дрожащими губами почти беззвучно шепнула Сантин, подтверждая и без того уже очевидное. … У порога спальни покойного свёкра Аделин остановилась и на миг зажмурилась, не в силах заставить себя сделать последний шаг. «Ты же обещал! Обещал мне!» - забилось в висках в ритме безумно стучащего сердца то, что хотели, но не смогли вымолвить губы в момент, когда усилием воли мадам Бонне всё же заставила себя протянуть вперед руку и чуть толкнуть не запертую дверь, увидев все, за ней происходило. «Как же так, малыш?! Ведь ты обещал!»

Отто фон Аренберг: "Щелк." .... Револьвер в руке подростка прыгал и ходил из стороны в сторону. Бледное как мел, покрытое крупными каплями пота лицо, словно бы светилось в полумраке. Мальчишка был похож на затравленного зверька. Аренберг медленно выдохнул, на секунду прикрыв глаза. "Боже, до чего глупо". Странное чувство, похожее на ... разочарование? Он не услышал тихого вздоха открывшейся двери за тем звоном, с которым шумела в висках кровь. "Щелк..." Юношу трясло, казалось он готов разорваться на кусочки, провалиться сквозь пол, обрушить на землю весь небесный свод, если только это поможет разделаться с ненавистным врагом. Дурацкая попытка. Нелепая, самоубийственная, глупая, поскольку подведет под расправу не только его самого но и всех домашних. И вместе с тем... Будь на его месте я. Как бы я поступил? Разве не воспользовался бы случаем? Конечно воспользовался бы. Только предварительно бы как следует потренировался обращаться с оружием, а мальчик похоже только сегодня впервые взял его в руки. - У вас в руках, молодой человек, бельгийский револьвер системы Нагана. - тихо произнес Аренберг вслух. Спокойно, словно обучал прописным истинам какого-нибудь юнца из новобранцев - Старая модель, предназначенная для рядовых и унтер-офицеров. Не знаю, откуда вы добыли его, но вам следует знать, что у этой модели ударно-спусковой механизм имеет одинарное действие. Жан-Поля колотила дрожь, револьвер скользил во вспотевшей руке, а теперь еще и спокойный, уверенный голос этого боша... словно... словно... Все пошло не так, совсем не так, и... Неожиданно Жижи почувствовал себя смешным. Смешным, нелепым, с этим револьвером, в этой комнате. Он представлял себе, как проклятый фриц перепугается, завизжит, а он, Жижи, свершит месть и правосудие. Вместо этого... вместо этого он чувствовал себя мальчишкой, совершенным ребенком, настолько нелепым, что его даже не считают нужным бояться.... Отвратительное чувство тошноты, стыда, ненависти, ярости, жгучая, не поддающаяся описанию смесь захлестнула его с головой, ударила в горло изнутри, точно приступ рвоты. - Сволочь... сволочь.... сволочь!!!! - стучало в висках, срывалось с пересохших губ. Аренберг нарочито неторопливо сделал несколько шагов, и остановился, когда дуло револьвера, ходившего ходуном в судорожно сжатой, вспотевшей руке, уперлось ему в грудь. - Чтобы выстрелить второй раз, вам нужно взвести курок вручную. - продолжил он, глядя не на оружие, а в широко раскрытые глаза мальчика. - Эту изогнутую пластинку за барабаном. Оттяните назад, до того как почувствуете щелчок. После этого можете выстрелить еще. Постарайтесь не промахнуться, Жан-Поль. Это было чересчур для натянутых нервов подростка. Он дико, истерически взвыл, с силой швырнул револьвер в лицо немца, и рванулся вбок, через все еще распахнутое окно, прохрустев по осколкам, в шумящую ветром черноту сада, прочь отсюда, от ненавистного лица и голоса, от своей неудачи, от своего смешного позора, за который чувствовал себя сейчас точно облитый дерьмом с ног до головы, и ненавидел сейчас себя едва ли не больше чем немца. Аренберг невольно отшатнулся, когда тяжелый револьвер ударил его в лицо, рассадив кожу на скуле, но, даже если бы по-прежнему стоял вплотную - то не подумал бы задерживать мальчишку. Он лишь проводил взглядом стремительно мелькнувший силуэт, и когда тот исчез - медленно выдохнул, оперся на каминную полку обеими руками, свесив голову ниже плеч, и устало выругался: - Verfluchte scheisse...

Аделин Бонне: Двое в полутьме, лишь немного разбавленной светом из-под настольного абажура. Зрелище настолько театральное, что Аделин не могла отделаться от ощущения, что это просто дурной сон. На удивление реалистичный, один из тех редких и самых страшных, которые потом очень долго помнишь и боишься повторения, но все же – не настоящая реальность. Двое в полутьме. Один целится в другого из пистолета. Один почти бьется в истерике, другой – напротив, кажется совершенно невозмутимым. И то, что спокоен не тот, у кого в руках оружие, а тот, кого он собирается убить, лишь подтверждает бредовый характер всего происходящего… Крепко вцепившись ногтями в плечо хозяйки, рядом почти беззвучным шепотом что-то бормотала Сантин. То ли молилась, то ли проклинала… Аделин, чье внимание было полностью сконцентрировано на Аренберге и Жан-Поле, замерших друг напротив друга, не слышала, не разбирала ее слов. В этом страшном, неимоверном напряжении, она не смела не то, что двинуться с места и заговорить, но даже пошевелиться, опасаясь привлечь к себе внимание и нарушить хрупкое равновесие воображаемых весов, на одной чаше которых находилась сейчас жизнь ее брата, а возможно – и ее собственная. Впрочем, о себе Аделин сейчас совершенно не думала. Она мало разбиралась в психологии, и потому поведение Аренберга вначале казалось ей абсолютно непостижимым. Провоцируя Жижи и словом, и действием, тот словно бы искал смерти, вместо того, чтобы пытаться спастись. Это выглядело абсурдом, даже на фоне всей абсурдности происходящего. Тем не менее, парадоксальным образом, слова эти, произнесенные тихим, почти учительским тоном, будто бы гипнотизировали доведенного до грани безумия мальчишку, не позволяя ему перейти последнюю грань. Потому сейчас – именно в эту конкретную минуту, забыв о том, что перед нею враг, Аделин готова была молиться за то, чтобы Аренберг не дрогнул. Сколько же времени все это продолжалось? Показалось, что прошла целая вечность между моментом, как она пришла сюда, и тем мигом, когда Жан-Поль, вскрикнув, бросил пистолет и метнулся к окну, которое Аренберг так и не успел закрыть, исчезая затем в сырой осенней мгле, сгустившейся за створками рамы с опасно поблескивающими внутри острыми осколками не выпавших до конца стекол. И тогда, наконец, мадам Бонне почувствовала, что, кажется, снова может дышать. А спустя еще минуту, оттолкнув прочь почти повисшую на ней Сантин, она бегом бросилась на кухню. Оттуда, через черный ход, минуя маленький задний дворик, тоже можно было быстро попасть в сад, где, должно быть, находился теперь Жан-Поль. Выскочив на порог, Аделин вынуждена была остановиться, буквально ослепленная непроглядной тьмой, пока глаза не привыкли и не стали различать хотя бы что-то вокруг. Дождь, ощутимо заморосивший еще во второй половине дня, к ночи сделался сильнее, превратившись в один из тех тяжелых, октябрьских, что на севере нередко заряжали затем на несколько суток. Но молодой женщине, которая, почти не разбирая дороги, как была, в домашних туфлях, то и дело оскальзываясь, бежала по раскисшей земле и вялой мокрой траве, выкрикивая имя брата, было не до комфорта. Жижи нигде не было. Обойдя в течение четверти часа весь сад, промокнув до нитки, расстроенная Аделин была вынуждена вернуться обратно, где у двери ее уже ожидала пикардийка с зажженным керосиновым фонарем и теплой шерстяной шалью в руках. - Я не нашла его, Сантин, не нашла! – дрожащими от холода и волнения губами прошептала мадам Бонне, которую лишь теперь начинало по-настоящему накрывать пережитое недавно потрясение. – Что делать? Внезапно осекшись, она вдруг как-то странно сморщилась, и тихо и безутешно заплакала. - Ну-ну! Успокойтесь-ка лучше, душечка! – опустив фонарь на пол, Сантин, обнимая и прижимая к своей необъятной груди, принялась укутывать Аделин в шаль, увлекая затем за собой обратно в дом. – Ничего с этим паршивцем, не станется! Вернется, куда денется! Вот сейчас побегает, остынет – и вернется, неслух этакий! Ишь, чего обдумал-то! Ну, я уж ему устрою встречу, как придет назад, ох, устрою… А господин майор-то молодец, как держался! Сразу видно – храбрый мужчина! - Что ты несешь?! – медленно поднимая на нее взгляд, сквозь слезы удивленно проговорила мадам Бонне. - Как это что, правду говорю! Другой бы на его месте дернулся – и все! А он, вишь, спокойный такой, все правильно рассудил! Не в силах больше ни выслушивать этот бред, ни возражать ему, Аделин лишь молча махнула рукой и, закутавшись потуже в шаль, которая, и верно, была теперь не лишняя, медленно побрела обратно в гостиную. Там она тяжело и устало опустилась в кресло перед камином, намереваясь дожидаться скорого, по мнению Сантин, возвращения Жан-Поля. Но прежде еще налила себе немного коньяку и подкинула в огонь, почти уже угасший, свежих поленьев, отчего тот немедленно ожил и вновь весело заплясал, жадно набрасываясь на новую щедрую порцию долгожданной пищи…

Отто фон Аренберг: Глупо. Боже мой, до чего же глупо. Что именно глупо - мальчишеская выходка Жан-Поля, или его собственное поведение, Аренберг не уточнял даже мысленно. Все - глупо. Наверное надо было разозлиться. Послать за десятком солдат, отыскать юношу хоть из-под земли, укрутить и его, и его сестру, и служанку, и вытрясать душу из всех троих, пока они не рассказали бы про оставшихся подпольщиков. Ведь не из-под отцовской подушки вытащил парнишка оружие. Кто-то дал ему его, а значит - подпольщики еще не перебиты до конца, и намерены продолжать действовать. Да, Нойманн бы поступил именно так. И Росс. И даже Вебер, хотя широкая, дряблая физиономия регирунгсрата гестапо, как это не парадоксально, всякий раз зеленела при одной мысли о присутствии при допросе первой категории. К горлу подкатила сухая тошнота и отвращение. Возня пауков в банке. Всего лишь возня пауков в банке, такая же жестокая, такая же бессмысленная. Бесконечная цепь в которой насилие порождает возмущение и ответное насилие, а то, в свою очередь - еще бОльшее... Цепь, из которой не вырваться. Он не знал, сколько простоял так, упершись обеими руками в каминную доску, и тупо глядя зеленый колпак стоявших на ней часов. А ведь все могло бы кончиться... прямо тут. Хотя кончилось бы? Нет... Найди завтра поутру Курт его труп, он поднял бы крик, из Парижа снова приехал бы Нойманн со своими мордоворотами, и тогда... Он неожиданно вспомнил тонкое, холодное лицо Аделин, с застывшей на нем печатью ледяной ненависти и отвращения. И представив на секунду, каким стало бы это лицо на допросе - покрасневшим, перекошенным в крике - его замутило. Верно, она тоже в Сопротивлении? Или нет? Аренберг словно снова почувствовал запах жженого мяса, отвратительную вонь нечистот. Да... снаружи это выглядит красиво и по-героически... а вот изнутри... Тошно... Господи, до чего же тошно... Бесконечный бег, без начала и без конца... Снаружи зашумел дождь. Из распахнутого окна потянуло холодом, и тем особым, свежим запахом, которым отзывается на дождь мягкая садовая земля, и опавшая листва. В голове крутился какой-то мутный туман, путавший мысли, не позволяющий сосредоточиться на ни одной. И даже при попытках подумать - что собственно следует сделать сейчас - все внутри восставало, точно некий предохранитель попросту отключал мозг, когда мысли подходили к опасной теме. Словно в каком-то отупении, Аренберг наконец выпрямился и огляделся. Разбитое стекло. Неважно, Курт приберет осколки, а отчего они тут, ему знать необязательно. При мысли о Курте, он наконец стал возвращаться к реалиям сегодняшнего дня. И снова тяжелая, неподъемная усталость разом навалилась на плечи. Он бесцельно прошел по комнате. Мыслей не было. Никаких. В этой пустоте, абсолютной, холодной пустоте, наполнявшей все его существо - была лишь усталость. Бесконечная. Серая. Что он делает и для чего... Отто не знал. Машинально подобрал с пола стреляную гильзу, долго вертел в пальцах и сунул в карман. Подобрал револьвер. Долго и тупо смотрел в черный провал дула, повернув его к себе. Ни-че-го. Совсем ничего. А не к чертям ли все? - он не успел ни подумать, что делает, и о том - зачем это делает - как ноги сами понесли его ко внутренней двери. Он распахнул ее, и вышел в коридор. Коридор. Гостиная. Сюда он не заходил еще никогда. Лишь в день своего приезда, когда Сантин показывала ему дом - они проходили мимо этой двери. Теперь же он зашел. Женщина, сидевшая с ногами в кресле у камина, кутаясь в шаль и глядя на огонь. Влажные волосы блестели, отражая пляшущие отсветы пламени. Аренберг на секунду остановился в дверях, глядя на нее с каким-то странным отстранением, с которым, верно, призраки смотрят в мир живых. А потом без колебаний направился к ней. Разумеется, теперь она услышала его шаги. Разумеется, подняла голову. На этот раз темные глаза не изливались надменным холодом. Теперь в них было непонимание, ожидание, и.... страх. - Не хотел бы вас тревожить, мадам Бонне. Но мне надо с вами побеседовать. Наверное голосу полагалось бы быть возмущенным, гневным или хотя бы в какой-то мере заинтересованным. Нет. Голос был так же тих, пуст и мертв, как и его душа.

Аделин Бонне: После недавних бурных, хотя и кратковременных, событий дом на Рю-де-Ла-Гар, словно внезапно разбуженный среди ночи старик, и спустя полчаса после того, как все миновало, по-прежнему никак не мог заснуть и успокоиться, даже под умиротворяющий контрапункт тяжелых дождевых капель, беспрестанно стучащих по жестяным наружным карнизам и стеклам окон, в которых сквозь шторы виднелись смутные огни. Все это время Аделин, практически не меняя позы, просидела у камина, сжимая в руке давно опустевший коньячный бокал и глядя на огонь. Внешне давно уже вновь спокойная и, как всегда, почти лишенная эмоций, она, тем не менее, едва не сходила с ума от тревоги. И с каждой минутой, которую мерно и равнодушно отсчитывали часы, особенно громко слышные в этой напряженной тишине, ей становилось все страшнее. Где-то в глубине дома слышался приглушенный стук посуды. Зная, что мадам Бонне – одна из тех, кому легче пережидать напряженные моменты своей жизни в одиночестве, нежели на виду у других, Сантин не мешала ей, оставаясь на кухне. Не в силах сидеть, просто сложа руки, спустя несколько минут, она принялась заново начищать оставшиеся после ужина вымытые серебряные ложки и перетирать льняными салфетками без того идеально сверкающие хрустальные бокалы. Несмотря на то, что кухня и гостиная находились на изрядном отдалении, Аделин отчетливо слышала эти звуки – и они нервировали ее. Потому что невольно отвлекали внимание, полностью сконцентрированное в ожидании единственного звука, который был способен прекратить сегодняшнюю пытку ожиданием: тихого скрипа, с которым обыкновенно открывалась входная дверь в передней. Когда же этот звук, наконец, все-таки раздался – то послышался он вовсе не оттуда, а ближе. За ее спиной. Резко обернувшись, мадам Бонне едва не выронила из рук бокал, когда увидела Аренберга на пороге своей гостиной – раньше, строго подчиняясь их первоначальному уговору, он никогда не приходил сюда. Но глупо было ждать, что майор станет соблюдать его теперь. Замерев ненадолго на пороге, он сделал затем несколько решительных шагов вглубь комнаты и остановился неподалеку от кресла, в котором все еще находилась Аделин, чьи ноги вдруг стали абсолютно ватными. Настолько, что даже не было сил подняться навстречу. Некоторое время Аренберг молча в упор смотрел на нее, а потом сказал, что хочет поговорить. Выяснять предмет предстоящей беседы не было нужды. Ведь если у него еще и оставались до сей поры сомнения, что Аделин не в курсе случившегося в ее доме инцидента, а не спит в этот поздний час лишь потому, что заунывный осенний ветер обычно навевает на нее бессонницу, то написанное на побледневшем лице смятение, должно быть, бесповоротно изобличило ее. Поэтому, с трудом сглотнув, мадам Бонне лишь молча кивнула, не зная, что делать дальше. Предложить ему сесть в соседнее кресло? Или, может быть, налить коньяку? Да что за бред! Можно подумать, это гость, которого она пригласила и теперь обязана развлекать… Но что-то же нужно было говорить? - Да… конечно. Прошу, - подумав, Аделин все же предложила ему присесть: Аренберг был высок, и было бы психологически легче оказаться с ним более-менее на одном уровне. При этом она, конечно, смотрела ему в лицо. И потому не могла вновь не отметить это уже виденное ею прежде, но все равно довольно странное – для человека, на жизнь которого только что покушались – спокойствие, более смахивающее на безучастие. А еще – на слегка кровоточащую ссадину на левой скуле, о которой сам майор, кажется, забыл и думать. Если вообще успел заметить момент, когда она образовалась. – Я вас слушаю.

Отто фон Аренберг: Совместно с Аделин Бонне Аренберг не воспользовался предложением сесть. Вместо этого он неторопливо прошел к камину, взглянул на пламя, весело трещавшее по остаткам поленьев, и прислонился плечом к каминной полке, глядя на молодую женщину. Странно. Присутствие ли живого огня рядом, который весьма ощутимо принялся согревать его бок, или выражение ее глаз, но что-то в этой комнате разительно отличалось от всего, к чему он привык за последние десять лет. Тихая семейная гостиная, пусть в ней сейчас и не было никакой семьи. Огонь в камине... Когда он последний раз грелся у камина? Да в начале тридцатых, пожалуй, когда был в своем последнем отпуске, в Швейцарии. С тех пор было не до того. С тех пор жизнь была непрерывной гонкой, и любое жилье, в котором доводилось спать за эти годы - были всего лишь вариантами казармы, более или менее комфортабельными. Даже теперешняя - безликая, неживая, просто место где можно поспать в промежутке между двумя днями. А в этой комнате и правда жили. Тут было... тепло. Странное, непривычное, сковывающее ощущение. И вместе с тем, странно расслабляющее. Неужели это было лишь следствием огня в камине? Ему пришлось тряхнуть головой, чтобы вспомнить, зачем он сюда пришел. Война. Дом тех, кому ты враг. А не дом, где тебе будут рады, и у такого вот пылающего камина можно беседовать обо всем на свете, потягивая кофе или глинтвейн. Он провел рукой по борту френча, нащупывая под сукном твердые грани револьверной рукояти. - Скажите, мадам Бонне, вы знали, что ваш брат связан с подпольщиками? Или вы тоже с ними связаны? - спросил он так спокойно, точно спрашивал, почем сегодня на рынке молоко. - Я?! Боже мой, конечно нет! - воскликнула она, не поясняя, впрочем, что именно так горячо отрицает: собственную связь с людьми из Сопротивления, связь с ними брата, или свою в этом осведомлённость. Так вышло не специально. Но Аделин не стала ничего дальше разъяснять, даже когда осознала неоднозначность только что сказанного. Опасная вроде-бы затея. Однако, глядя на Аренберга, в глазах которого читалось, по-прежнему, не стремление запугать, не угроза, а одна лишь только усталость, почему-то с трудом верилось, что ему по-настоящему есть до этого дело. Вернее, что ему вообще до чего-нибудь есть сейчас дело. А вопрос задан лишь затем, что майор обязан это сделать. - Мой брат слишком молод и впечатлителен, он почти ребенок. И я уверена, что его... поступок, - мадам Бонне запнулась на этом слове, и нервно сглотнула, - лишь следствие увиденного накануне там, на площади... Это его не оправдывает, ничуть! Но вы ведь... понимаете? - Я понимаю, увы, гораздо больше того, к чему обязывает мундир, мадам - Аренберг невесело усмехнулся. Ее восклицание, моментальное, горячее, хоть и не слишком вразумительное, а еще больше - выражение ее глаз, отчего-то сразу убедило его в том, что она говорит правду. - И думаю, что сам задумал бы нечто в этом духе на его месте, разве что был бы гораздо осмотрительнее, чтобы не подвергать риску своих родных. Кстати, а откуда вам, в таком случае известно о его... - он сделал мягкую паузу - ...поступке? Что значит - откуда?! Она смотрела на него с недоумением: издевается, что ли? На губах немца, и верно, промелькнула тень улыбки, отчего лицо его на миг сделалось более живым. И Аделин невольно подумала, что когда Аренберг позволяет себе быть немного человеком, его даже можно назвать привлекательным... но в тот же миг пресекла эту мысль: что за нелепость? - В моём доме не так уж часто бывают слышны выстрелы, чтобы совершенно не обращать на них внимания, майор! - несмотря на волнение, Аделин не смогла удержаться от некоторого сарказма. - Естественно, я бросилась на звук, который доносился из ваших комнат. А потом... в тот момент мне было слишком страшно вмешиваться... Даже теперь еще страшно, - отвернувшись к огню, она заметно поёжилась и крепко обхватила себя за плечи. - В отличие от вас, - вдруг прибавила она, очень тихо и все так же не глядя Аренбергу в лицо. - Почему? Он лишь пожал плечами, глядя на нее с каким-то странным отстранением. Каменная тяжесть, давившая на него ежедневно, ежечасно, стала сейчас какой-то иной. В этой тускло освещенной комнате, вкупе со всем истекшим за, она стала как-то помягче, и теперь не ломила плечи невидимой ношей, а облекала всего его целиком, точно толстое ватное одеяло. Неожиданно он почувствовал, что хочет спать. Вот хоть прямо здесь, в каком-нибудь из кресел, а то и прямо на полу. Укрыться каким-нибудь пледом, и.... казалось, что усни он сейчас, в это самое мгновение - и сон будет теплым, глубоким и спокойным, как в юности. Как-то странно, отодвинулись чуть подальше повседневные заботы, непрерывная круговерть дел, притаилась за пределами освещенного полукруга, отбрасываемого камином. А здесь... здесь было только живое тепло огня. И женщина, обхватившая себя за плечи таким характерным жестом, что поневоле захотелось протянуть руку и.... Обнять? Согреть? Бред. Аренберг не сдержал горькой усмешки, представив, каким взглядом бы она тогда его одарила. Нет уж. Насмотрелся на презрение с ненавистью, на непробиваемый лед в глазах. Что поделать, так будет всегда. - Почему? - спокойно ответил он вслух, и пожал плечами - В меня стреляли столько раз, что было бы странно испугаться. Однако. - он тряхнул головой, перебивая сам себя. - Я пришел к вам совсем не за этим. Я хочу, чтобы вы кое-что передали вашему брату. Хотя он в таком возрасте, что вряд ли послушает, но, кто знает.

Аделин Бонне: *совместно* - Откуда такая уверенность? Разве у вас тоже есть младший брат? Или, может быть, сын - подросток? Вопрос этот сорвался с губ прежде, чем Аделин успела понять, что произнесла его вслух, а не просто подумала. Впрочем, странно было подумать даже о том, что стоящий подле нее человек в серой униформе может быть не только врагом, но и другом, родственником - братом, отцом, мужем... Мимолетно покосившись на левую руку Аренберга, Аделин вдруг почувствовала, как к лицу ее, словно от вида чего-то неприличного, прилила краска. Поспешно отведя взгляд и отчаянно надеясь, что майор ничего не заметил, она кашлянула, неловко пытаясь замаскировать это внезапное и необъяснимое смущение. - Простите, это не мое дело. Не обращайте внимания... - Есть, - нимало не смутившись, отозвался Аренберг. Странно, но он почему-то не стремился оборвать разговор, выложить то дело, с которым пришел, и отправиться восвояси. Отчего? Из-за того, что впервые за все время они говорили как-то... по-человечески, что ли? - Младший брат. Он на двенадцать лет младше меня, родился как раз в тот год, когда погиб наш отец. Я отправил его к родственникам матери, в Швейцарию, когда стало понятно, куда катится Германия, и к чему все это приведет. Ему тогда было семнадцать. С тех пор я его не видел, хотя он временами мне пишет. Глупая, почти самоубийственная откровенность. Прознай хоть одна живая душа из того же СС или СД о словах "куда катится Германия" относительно времен, когда слава фюрера стремительно взлетала все выше и выше, и одной этой фразы будет достаточно, чтобы в лучшем случае расстрелять на месте за инакомыслие и измену. Но ему это и в голову не пришло. Хотя, возжелай Аделин все же отомстить "проклятому фрицу" за брата, то и она может отправить анонимку, мало ли было подобных случаев. - Впрочем, и не надо иметь воспитательный опыт, чтобы предвидеть реакцию юноши-подростка на любую попытку призвать его к голосу разума, - офицер улыбнулся, грустно, но уже без той едкой насмешки над самим собой и всем вокруг, которая словно служила ему извечным щитом. - Достаточно вспомнить, каким сам был в его возрасте. Мальчишки во все поколения, и во всех странах - всегда мальчишки. - Это верно, - кивнула Аделин. Предательский румянец уже успел сойти с ее щек и потому стало возможно снова общаться нормально, не пытаясь всеми способами увернуться от взгляда собеседника. Рассказывая о своей семье, майор вновь улыбался. И Аделин почувствовала, как при виде этой задумчивой улыбки, непроизвольно дернулись вверх уголки ее собственных губ. - Жижи даже совсем еще малышом был ужасно своевольным. Порой это буквально сводило с ума. Но я все равно люблю его. Жан-Поль, в сущности, единственное, что у меня есть на этом свете... - проговорила она вдруг. Поглощенная своими переживаниями, Аделин то ли не расслышала, то ли просто не придала значения довольно странным для нациста словам, что как бы невзначай, среди прочих, сорвались с уст майора Аренберга. Так что это даже нельзя было назвать ее платой за честность. Скорее уж тем родом обескураживающей откровенности, что изредка случается между незнакомцами, которых ненадолго свела вдвоем в одном купе поезда судьба в лице продавца железнодорожной билетной кассы. - А вы скучаете по своей семье, майор?

Отто фон Аренберг: Аренберг ответил не сразу. Действительно… а скучает ли? Дни, заполненные суматошной работой и тяжелым, почти физическим ощущением пустоты внутри. Когда он в последний раз думал о Герберте? С недели две назад, когда получил от него письмо, на которое за несколько дней так и не выбрал времени написать ответ? Хотя, нет. Конечно, все-таки написал. Когда позже, разбирая бумаги на столе, обнаружил и этот конверт. А ведь он любил брата. Когда-то. А сейчас? Самым страшным было то, что этот простой вопрос, который в течение всей жизни не приходило в голову даже себе задавать, и ответ, который с совершенной ясностью представлялся очевидным даже сейчас - не вызывали в душе ничего. Совершенно ничего. Ни тоски, ни сожалений об утерянном. Словно в той холодной, тягучей трясине, в которую его утягивало все глубже и глубже - утонуло все. Даже это. Вся его жизнь. А ведь было же другое. Смех брата, тонкое, нарочито строгое лицо матери. И даже улыбка отца, хотя его он помнил плохо. Было когда-то. И пиво в пузатых глиняных кружках, пенившееся и переливавшееся через край. И девушки, хохотавшие под опадающими лепестками яблонь, и наперебой кокетничавшие с юными кадетами офицерской академии. Брызги воды из шланга, переливающиеся на солнце, точно струи жидких бриллиантов. Китель, небрежно брошенный на траву у реки, плетеная корзинка, в которой роются тонкие смуглые руки. Улыбка. Убегающая по кромке воды девушка в легком цветастом платье, оглядывающаяся на каждом шагу, чтобы убедиться в том, что ее обязательно догонят. Как ее звали? Марта? Когда-то ясные и солнечные, живые, полные тепла, запахов, вкуса - мгновения, сейчас точно бы прокручивались на старой кинопленке. Потрескивая, шипя, посеревшие, безжизненные, и…. чужие. Как давно увиденный и уже забытый фильм. Жизнь, которая была до войны. Как-то странно было вспомнить, что это ведь его жизнь. Была. Потому что в этой, теперешней - не было ничего. Непрерывная цепь обязанностей, дни сменяющие друг друга в тягомотном, удушающем, неумолимо непрерывном течении времени. Война. Ненависть в одних глазах. Фанатизм в других. Хитрющий блеск, алчность и стяжательство в третьих. Все самое потаенное, что люди прячут даже от себя, видел он за последние годы. Страшное, грязное, жестокое. Давно разучился удивляться или ужасаться. Война вытравила из него все. Даже память. И с фотографии, которую прислал Герберт в последнем письме на него смотрел совершенно незнакомый ему молодой мужчина, опирающийся на решетчатую ограду, через которую перевешиваются тяжелые от соцветий ветви каких-то низкорослых деревьев. Или высоких кустов. Странно. Память цепкая от природы, зафиксировала все до таких вот мелочей. А сердце не отозвалось ничем. Он смотрел на молодую женщину не отвечая. Лишь со странной иронией, незаметно для него самого дрогнули уголки губ. Думал он сейчас не об ее вопросе. Смотрел на нее, словно впервые видел. Он, собственно, и видел ее впервые. Ведь до того - это же был не человек, а очередная статуя изо льда и ненависти. А сейчас…. А она ведь живая. Настоящая. Переживает за брата. Любит его…. Любит… Странное ощущение. Словно бесстрастный, усыпанный пеплом забвения, давно истлевший мертвец, получивший возможность внезапно взглянуть в мир живых, Аренберг пытался представить - как это бывает. Смотрел на этот зябкий жест. Слушал глуховатый низкий голос. Нотки тревоги из него не изгнала даже привычка к самоконтролю, которая у мадам Бонне похоже была врожденной. “Единственное, что у меня есть на свете”... простые, бесхитростные слова. Отчего же они отозвались мгновенной, но острой и горячей болью в сердце. И наполнили жгучим сожалением, хотя Отто и сам не мог бы сформулировать - о чем именно он жалеет. Но через секунду понял, что уж точно не о себе. О ней. Которая еще оставалась живой. И как же хорошо, что в этом мире еще остались живые люди. В мире, который давил все подряд, со слепым равнодушием асфальтового катка, размалывающего все на своем пути. Раздавит и ее. Когда ее братец…. Новый укол. Аренберг едва удержался, чтобы не поморщиться. Словно горячая спица пронзившая сердце, сильнее, чем в первый раз, заставила его лицо нервически дернуться. Что за чушь, право… И, вместе с тем, уже невозможно было избавиться от ощущения, что так оно и будет. Что однажды и эти темные глаза, сейчас такие живые - погаснут, как погасли его собственные. Как сотни, тысячи, миллионы других, которых растоптала, раздавила война. Что незримому катку жизнь какого-то мальчишки? Или женщины, которая трепетно ждет малейшего известия о нем, зябко завернувшись в шаль в тишине пустой гостиной. Одна. Нет. Не станет он одним из валиков пресловутого катка. Он видел перед собой искру. Жизни. Тепла. Любви. Эта искра должна гореть. Хоть одна, если ее удастся уберечь, от кровавого хаоса, в который окунулся весь мир. Господи. Ну хоть одну! Одну искорку жизни уберечь, оградить, и не дать погаснуть. Одну, взамен тех тысяч, которые гасли на его глазах. Если б он мог…. - У меня уже давно нет семьи, - после долгой паузы, наконец, произнес Аренберг, как-то между делом, лишь для того, чтобы что-то сказать в ответ на ее вопрос, не слишком задумываясь о смысле сказанного. Лишь для того, чтобы завернуть эту тему и сказать другое. То, ради чего, собственно и пришел. Сказать именно сейчас, потому что хотел это сказать. А не потому что был должен. - Но я пришел поговорить о вашей. Точнее о вашем брате.

Аделин Бонне: совместно Столь долгое раздумье перед ответом на, казалось бы, совершенно простой вопрос не могло не привлечь к себе внимания. Озадаченная этой заминкой, Аделин в очередной раз взглянула на Аренберга и едва не вздрогнула от неожиданности, заметив на его лице хорошо знакомую ледяную маску. Слишком резким выглядел контраст, слишком очевидным. Хотя и малообъяснимым. А потом он, наконец, заговорил. И отрывистая фраза, произнесенная таким тоном, который совершенно определенно не предполагал дальнейших расспросов, лишь утвердило мадам Бонне в догадке, что, сама того не желая, она, возможно, надавила на некую скрытую от мира болевую точку. Впрочем, действительно: какое ей до этого дело? - Вы правы, майор, мы отвлеклись, - проговорила Аделин, словно бы очнувшись. – Полагаю, это было лишнее… Снова этот холодный тон. Что ж, а чего еще можно было ожидать. Аренберг медленно выдохнул, цедя воздух сквозь сжатые зубы, стараясь таким немудреным способом отогнать ненужные ощущения. Получалось плохо. - Мне нужно, чтобы вы постарались донести до Жан-Поля несколько простых вещей. Стремясь стать героем, ваш брат, по-видимому, не подумал, что тем самым сует в петлю не только свою собственную шею, но и вашу, и Сантин. Было бы неплохо, если бы он накрепко уяснил для себя этот факт. - он слегка помедлил, а потом извлек револьвер Жижи из-за борта кителя, перехватил за дуло, и шагнув вперед, протянул его Аделин рукоятью вперед - Не знаю, кто дал ему эту игрушку, но, полагаю, он должен ее вернуть. При виде пистолета, который протягивал ей Аренберг, сердце Аделин вновь болезненно сжалось от тревоги, которая, казалось, только что почти исчезла – и вот, вновь вонзила в него острые, кривые коготки. Словно коварная кошка, которая, ненадолго отпустив добычу, одним ловким движением возвращает ее, на мгновение поверившую в возможность спасения, в свою безраздельную власть. - Понятия не имею, где и у кого он мог его взять! – тихим, чуть охрипшим – каким-то не своим, как под гипнозом, голосом произнесла она, не в силах отвести взгляд от тускло поблескивающего, тщательно отполированного металла. Хотя майор ее ни о чем таком и не спрашивал. Пока не спрашивал. – Но обязательно объясню все то, о чем вы говорите, когда он вернется. А это, – она с опаской дернула подбородком, указывая на пистолет, который по-прежнему не решалась взять в свои руки. – Если вы… не хотите давать делу ход, то… Почему бы нам… то есть вам его куда-нибудь просто не выбросить? Разве так не лучше будет поступить? - Нет. - Сухо отрезал Аренберг, и, видя, что она не решается, или не хочет взять оружие из его рук, положил его на низенький столик, на котором до сих пор одиноко скучал пустой бокал из-под коньяка. – Револьвер – это ниточка, которую можно разматывать и разматывать, до тех пор, пока она не приведет к его обладателю. Ведь не так уж трудно проверить, кто из местных сражался в первой войне, и мог заполучить такой в качестве трофея. Тот, кто дал вашему брату свой револьвер, будет под угрозой разоблачения, пока не получит его обратно, и должен хорошо это понимать. Если Жан-Поль не вернет его, или “потеряет” - знаете, ведь не только немцы умеют ликвидировать ненужных свидетелей. Подпольщики тоже на многое способны, чтобы оборвать нить, которая может к ним привести. Жан-Поль не должен никому рассказывать, что я поймал его на горячем. Он опустил руку в карман, и положил рядом с револьвером стреляную гильзу. - Стрелял по жестянкам, я полагаю. На первый взгляд его слова показались Аделин бредом. Какой-то несуразной дикостью! Она, конечно, не была настолько наивна, чтобы полагать, что в ячейках Сопротивления состоят исключительно благородные рыцари в сияющих доспехах, но предположить, что люди, сражающиеся за свободу Франции, способны опуститься такой низости, как использовать мальчишку, ослепленного жаждой мщения, а потом хладнокровно устранить его, как свидетеля… Да нет же! Такого просто не может быть! И Аренберг, с какой-то, пока непонятной целью, просто пытается посеять в ее душе зерна сомнения. И то, что это ему, в общем-то, почти удалось, свидетельствует о том, как опасно забывать, кем он является на самом деле. Врагом. Даже если старается выглядеть, как друг, даже если на какой-то миг показалось, что она способна воспринимать его, как живого человека – думающего, переживающего, может быть, даже о чем-то страдающего… На этом фоне даже намерение скрыть факт покушения уже как-то переставало выглядеть однозначным актом гуманности. Кто знает, вдруг это всего лишь какой-то хитрый финт? Попытка, поступившись малым – добиться в будущем большего? - Не думаю, что он захочет кому-нибудь об этом рассказывать, майор. На свете немного любителей публично признаваться в пережитом однажды унижении. Жан-Поль к ним определенно не относится. Внезапно она почувствовала, что очень устала от этого разговора. К тому же, от долгого сидения в скрюченном положении, у нее ужасно затекли ноги. Выпростав их из-под пледа, Аделин, не глядя, нащупала туфли и поднялась из кресла, желая дать Аренбергу понять, что не хочет более обсуждать с ним эту тему. - В любом случае, обещаю, что непременно попытаюсь донести до него все ваши соображения на этот счет. «Почти все…» Немного нетвердым шагом – в каждую мышцу в ногах все еще впивалась сотня невидимых глазу иголок, мадам Бонне подошла поближе к камину, возле которого все еще стоял ее собеседник, взяла кочергу и поворошила поленья, подернувшиеся золой за время их разговора. Затем, выпрямившись, взглянула на Аренберга, который теперь оказался совсем рядом с ней и вдруг проговорила: - У вас кровь, майор. Здесь, - прибавила она через мгновение, заметив недоумение в его глазах недоумение, поднеся к его скуле указательный палец. – Ссадина. Возможно, следует продезинфицировать йодом? Неожиданно она показалась ему гораздо старше своих лет. Почти его ровесницей, хотя была намного моложе, как он знал из архивов мэрии. И, вместе с тем… снова это выражение в глазах, сухой тон… Показалось. Всего на миг, на краткий миг показалось, что... Но, видимо, лишь показалось. Что ж, никуда от него не деться. Кровь? Он непонимающе поднял руку к лицу, и с отстраненным непониманием поглядел на кончики своих пальцев. Да, действительно. Забавно, но он лишь сейчас понял, что царапина, оказывается, ощутимо саднит. А он ее даже не заметил, да и забыл о ней вовсе. - Не стоит беспокоиться, - Аренберг устало вздохнул, опираясь о каминную полку. Он безумно устал, у него был тяжелый день, потом еще вечер, да и теперь... - Еще, будьте добры донести до него следующее, - продолжил Аренберг неживым, скучным тоном учителя геометрии, в сотый рад вдалбливающего в нерадивых учеников некую теорему, и уже отчаявшегося, в том, что это мероприятие хоть когда-нибудь увенчается успехом. - Не я заварил эту кашу. И не собираюсь продолжать ее впредь. Приезжая сюда я надеялся что в провинции, если буду соблюдать максимально возможный нейтралитет и уважение к местному населению, то удастся сохранить хотя бы видимость мира. Я изрядно насмотрелся на войну, и надеялся пожить хоть немного в тишине. Ошибся, бывает. Если вашему брату, или его друзьям-подпольщикам вздумается повторить попытку всадить мне пулю в лоб - Бога ради, если, конечно, хватит ума придать этому вид несчастного случая или самоубийства. Потому что за убийство офицера вермахта гестапо зальет полгорода кровью, не разбирая ни правых и виноватых, это должен понимать даже ребенок. Но если они вздумают повторить террор на моих людях - мне придется ответить тем же. Это простые солдаты, мадам Бонне. Обычные мальчишки, многие из которых не намного старше вашего брата. Они не виноваты, что родились в другой стране, и что эта страна призвала их на службу. Я несу за них ответственность. Перед их семьями, в первую очередь. Вы понимаете меня? Открытое пренебрежение к собственной смерти, которое то и дело, как бы походя, проскальзывало в его словах, смущало Аделин. Сбивало ее с толку. Считать это глупой бравадой, попыткой «заговорить» свой страх? Но Аренберг, как к нему ни относись, производил впечатление слишком спокойного и не склонного к бахвальству человека. Да и в его мужестве и хладнокровии она тоже имела нынче прекрасную возможность убедиться… Но что тогда? Желание произвести впечатление? На нее?! Мысль казалась настолько нелепой, что не хотелось даже иронизировать по данному поводу… - Как будет угодно… - пожав плечами, Аделин опустила глаза. За миг до того их с Аренбергом пальцы едва не соприкоснулись у его лица. Когда майор резко вскинул к нему руку, мадам Бонне едва успела отдернуть свою. И теперь это несостоявшееся прикосновение почему-то вдруг так чувствительно обожгло ей пальцы, что их пришлось сжать в кулак. Впрочем, стоило ему вновь заговорить, как минутное наваждение немедленно развеялось. И теперь Аделин уже с трудом удерживалась от едких замечаний, что раз за разом просились на язык, когда ее собеседник, рассуждая о возможных последствиях новых диверсий, говорил о своем долге перед немецкими матерями. - Понимаю, - она кивнула и замолчала. Но потом, внезапно вскинула взгляд и продолжила с дьявольским сарказмом в голосе. – Вы совершенно правы. Ваших «мальчишек» мне, конечно, жаль. Но ведь никто не звал их на мою родную землю! Приказ родины? – Аделин нервно усмехнулась. – Той, которой правит безумец, взбесившийся от собственной безнаказанности?! И ведь самое отвратительное, майор, что вы это тоже понимаете. Но все равно продолжаете участвовать... Только знаете, фраза «я просто исполнял приказ» - часто слишком слабое утешение для больной совести того, у кого она все еще есть… На этих словах она вдруг осеклась и напряженно прислушалась к легкому шуму, что в эту самую минуту донесся откуда-то со стороны прихожей. И вот, мгновенно забыв обо всем только что сказанном и о том, кому она это сказала, мадам Бонне уже со всех ног бросилась в прихожую. Жан-Поль стол возле двери, взъерошенный и нахохлившийся, словно промокший под дождем воробей, но живой и, кажется, совершенно невредимый. Сделав пару шагов к нему навстречу, Аделин на миг замерла, прижимая к груди руки, а затем, изменившись в лице, вдруг со всего размаху влепила мальчишке, ошарашенному ее внезапным появлением, одну за другой, сразу две звонкие пощечины. После чего, с громким, судорожным всхлипом, все так же, без слов, молча повисла у него на шее. При первых же нотках ее голоса, полного привычного уже ядовитого сарказма, Аренберг снова почувствовал, как его сковывает холодом, точно он застывал, как застывают и с оглушительным звуком, похожим на выстрел, трескаются на морозе деревья. Он слушал молча, без единого движения, почти не дыша. Только лицо посерело, почти сливаясь с воротником френча, потеряв всякое подобие живых черт, точно превращаясь в каменную физиономию статуи. Смотрел. Слушал. Злые слова. Хлесткие. Холодные, язвительные. Сказанные с намерением оскорбить, унизить, указать врагу на его место. Странно, но он не ощутил ничего похожего ни на гнев, ни на обиду. Только привычное уже, глубокое ощущение безнадежной, усталой, горькой иронии. А она говорила, снова становясь в эту ненавидимую им позу “патриотка-дающая-отпор-врагу”, и не верилось, что только что этот голос был низким и приятным. Возможно, мадам Бонне еще долго говорила бы о больной совести, о войне, о жертвах, о правых и виноватых, но шум, раздавшийся в прихожей, оборвал этот монолог как раз на возрастающих нотах, и молодая женщина метнулась на звук. Вот и поговорили. Не хотелось даже выругаться. Дурак. Неужто, в самом деле, ожидал от нее… если не благодарности, то отсутствия оскорблений? Хотя бы в этот раз - для разнообразия? По-видимому так. Что ж, поделом. Не в том уж возрасте, чтобы позволять себе хотя бы тень таких иллюзий. А мадам Бонне, пожалуй, стоило бы даже поблагодарить. За урок. Неслышно ступая, он вышел из гостиной через противоположную дверь, и аккуратно, совершенно беззвучно закрыл ее за собой.

Аделин Бонне: Разговаривать о чем-либо прямо теперь не имело практического смысла. Жижи был слишком истощен, морально и физически. Да и сама Аделин устала не меньше, потому она почти сразу отправила брата спать. Но прежде все же заставила принять горячую ванну, чтобы согреться. И, разумеется, проконтролировала исполнение этого распоряжения, более похожего на приказ командира, чем на совет сестры. Слишком напуганная тем, что, как выясняется, совершенно утратила над Жан-Полем контроль, впредь мадам Бонне дала себе зарок следить за ним более тщательно. Что бы этот мальчишка ни думал и как бы не бунтовал. Свободы заслуживает лишь тот, кто полностью осознает, какую она порой налагает ответственность.. Уже под утро, удостоверившись, что брат точно у себя в постели, Аделин, наконец, тоже позволила себе прилечь. Часы в гостиной только что пробили пять раз. Незаметно наступивший день был выходным, поэтому Жижи не нужно рано вставать в школу. А значит, возможность как следует выспаться и хотя бы немного сгладить тем остроту пережитого потрясения, будет не только у него, но и у всех остальных в доме. За исключением, разве что, Сантин. Будучи рьяной католичкой, пиккардийка за всю жизнь не пропустила ни одной воскресной мессы, ни единой исповеди у местного кюре. В отличие от самой Аделин. И это было еще одним извечным камнем преткновения между мадам Бонне и… той, что в душе считала себя не меньшей хозяйкой в ее доме. Смирившись с «безбожничеством», которое, как считалось, насадила в семье именно мадам, «сбившая с пути истинного» даже молодого месье Бонне, который после женитьбы тоже постепенно почти перестал посещать церковь, хотя и продолжал жертвовать на ее нужды, включая благотворительность, едва ли не больше всех в городке, Сантин так и не смогла простить, что вдали от веры Христовой вырос Жан-Поль. Той самой веры, что неизменно соседствует в каждом со Страхом Господним, удерживая неокрепшие души от греховных помыслов и поступков. А то, к чему приводит их отсутствие, слишком явно показала прошедшая ночь. И Сантин еще намеревалась после как-нибудь при случае напомнить об этом мадам. Но пока просто хмуро молчала, занимаясь подготовкой всего необходимого для будущего завтрака, которым хотела заняться сразу после возвращения из церкви. Мадам Аделин тоже была на кухне. Подогнув ногу под себя, она примостилась на табуретке рядом с широким подоконником, где, почти неотрывно глядя в окно, прихлебывала из большой кружки горячий напиток из цикория, что уже привычно заменял им всем кофе, с тех пор, как началась война и все эти продуктовые затруднения. Поглощенная своим занятием, она, казалось, даже и не замечала раздраженного сопения Сантин. И та, зная, что в моменты, как этот, к мадам лучше не лезть, в конце концов, так и не решилась ввернуть ей свою давно заготовленную шпильку. Аделин, и в самом деле, была в то утро не в лучшем из своих расположений духа. Несмотря на то, что ужасно вымоталась – или, может, как раз по этой причине, она так и не смогла толком поспать. И потому, даже в отсутствие всякой необходимости, встала вскоре после того, как за окном посветлело, попросту утомившись бессмысленно ворочаться с боку на бок. Часы бессонницы были заполнены всевозможными мыслями, большая часть которых ее лишь усугубляла. В голове вновь и вновь отчетливо звучали слова Аренберга. И её ответы – резкие и жесткие, исполненные желания уязвить. По сути своей абсолютно справедливые. Но… заслуженные ли тем, к кому были обращены? Теперь, на некотором отдалении, ей все отчетливее становилось заметно то, что раньше выглядело лишь подозрением: майору глубоко противно то, что ему приходится делать. Противно настолько, что плевать и на собственную жизнь – если уж ее невозможно изменить. «Разве? Почему же невозможно, ведь он мог оставить службу и уехать в Швейцарию вместе с родными, если уже тогда осознавал «куда катится» его страна»! – как бы спорила другая часть Аделин, все не согласная с тем, что майор Аренберг не тот – во всяком случае, не только тот, кем ей уже так привычно и, главное, удобно его считать. До сих пор она жила в понятном мире, где нацисты – зло: поработители и убийцы. И вот теперь в ее жизни, словно в насмешку, возник человек, который, как ни пытайся, не помещается в границы этого шаблона… После того, как Сантин ушла в церковь, мадам Бонне еще некоторое время сидела у окна на кухне. И потому, конечно, не видела, а только слышала, как в обычное время к парадной двери подъехал автомобиль и как, спустя минуту, в коридоре послышались мерные шаги, а затем тихо щелкнул замок входной двери. «У них, что, совсем не бывает выходных? – с некоторым удивлением подумала Аделин. – Выходные – на войне?!» Поразившись собственному идиотизму – не иначе, как от недосыпа, она досадливо оттолкнула в сторону давно опустевшую чашку, которую до того неосознанно крутила в руке, и поднялась из-за своего импровизированного стола. Одиннадцать утра, пора будить Жижи. Жаль, конечно, но он должен понимать, что наказан, и что безумная ночная эскапада вот так запросто не сойдет ему с рук. - Интересно, а вот если тебя не разбудить, ты так и проспишь до вечера? – пройдя через всю спальню Жижи, Аделин решительно раздернула в стороны шторы и оглянулась на младшего брата, который, как обычно, спал, свернувшись комочком и укрывшись с головой. – Эй, кажется, я с тобой разговариваю?! Подойдя к кровати, она потянула за край одеяла. - Пожалуйста… Аделин… - хрипловато пробормотал в ответ Жан-Поль, удерживая его изнутри и не позволяя сестре разрушить свой кокон. – Можно, я еще немного полежу? Совсем чуть-чуть? - Уже почти полдень, лентяй! Поднимайся, я сказала! - Да знаю, - донеслось из-под одеяла, – просто… я не очень хорошо себя чувствую. - Что?! – Аделин присела на край кровати и, просунув руку туда, где предположительно должна была находиться его голова, прислонила ладонь ко лбу. – Да у тебя жар! Как давно? Почему ты мне ничего не сказал – я же все равно не сплю уже! Да даже если бы и спала… - все-таки откинув одеяло в сторону, она с тревогой всматривалась в его лицо. - Мне было стыдно, Аделин, - тихо откликнулся Жижи, стараясь избегать ее взгляда. – Меня почти сразу начало немного знобить. Но я… не хотел тебя тревожить. После всего… Думал, это просто нервы… - Боже мой, какой же ты еще глупый! Хорошо, лежи, я сейчас! – вскочив на ноги, она ненадолго оставила брата одного, а затем, не обращая внимания на уверения, что все в порядке, приказала замолчать и сунула в рот термометр.

Отто фон Аренберг: Аренберг почти не спал этой ночью. Лежа без сна, он отстраненно слушал шорохи, доносившиеся сверху. Там тоже бодрствовали, кто-то ходил, шумел. Потом где-то за стеной заурчала сливавшаяся по трубе вода. Странный звук, в абсолютной тишине первого этажа казавшийся почти потусторонним, точно клокотание в глотке какого-нибудь привидения. Он слушал, как затихали и эти последние звуки и шаги, еще недолго раздававшиеся над его головой. И даже не поражался тому, что вообще ни о чем не думает. И ничего не чувствует. А ведь, казалось бы, следовало бы хотя бы рассердиться. Но в ночной темноте, в которую он смотрел, не было ни мыслей, ни чувств, словно в мертвом провале могилы. В тишине затихал даже медленный, глухой стук собственного сердца, словно и он боялся потревожить это состояние абсолютной пустоты. Хотелось заснуть сейчас, и не просыпаться больше. Однако в конце концов Аренберг все-таки заснул, буквально перед самым рассветом, так и не поняв, когда закончилось это молчаливое бдение и начался такой же тяжелый и пустой сон без сновидений. А когда, по вколоченной с детства привычке, вновь открыл глаза, в комнату уже пробились первые лучи поблекшего, словно выцветшего солнца. Дом был тих, точно вымер. Все в том же совершенно бесстрастном, точно каменном оцепенении приняв душ, Аренберг тщательно, как всегда, побрился, оделся, и, услышав в положенное время урчание мотора, вышел из дома. Курт не опоздал ни на минуту. Этот малый, как, впрочем и сам он, был педантичен, словно ходячий хронометр. Бесшумно притворив за собой дверь, майор спустился по ступеням и тут, непроизвольно оглянувшись на безмолвные окна, внезапно почувствовал, как на него разом обрушилось сразу все, что выдержка и некий неосознанный блок сознания до сих пор удерживали за каким-то непроницаемым барьером. Ночное появление Жан-Поля, томительно длинные минуты в ожидании выстрела, опустошение, холодный ветер из распахнутого окна, остывшая уже гильза в руке, полутемная гостиная, огонь, негромкий, низкий, приятный голос женщины, кутавшейся в шаль, пустой бокал на столике... И резкие, язвительные, холодные слова, от которых скрутило что-то в груди так, словно они были сказаны не вчера ночью, а только что, сию секунду. - Герр Отто! - Курт перегнулся через коробку переключения передач, и посмотрел на него снизу вверх через правое окно, не понимая, отчего его офицер застыл, как вкопанный, взявшись за дверную ручку, вместо того, чтобы сесть в машину. Но Аренберг, вместо ответа, обернулся к нему так резко, что тощий денщик вздрогнул и дернулся, возвращаясь на свое место с видом “а я что? я ничего”. Молча рванув дверь, затем он сел, и захлопнул ее так, что “хорьх” вздрогнул. По-прежнему ничего не понимая, Мейер снова взглянул на своего патрона, включая зажигание, но тот смотрел в одну точку перед собой, стиснув зубы так, что, перепуганному денщику показалось, что он вот-вот услышит хруст. Так и не решившись что-то спросить, он молча вырулил со двора, и по хорошо уже изученной дороге направился к станции. Аренберг сидел прямо, вцепившись одной рукой в ручку двери, а другой в собственное колено, до побеления в суставах. Гнев. Досада. Злость. Раздражение. Безумное, дикое раздражение, от которого впору было не то что зубы в крошку раскрошить, но и весь этот проклятый мир взорвать к чертовой матери. Вот, что он сейчас испытывал. Еще сутки назад казалось, что он неспособен ощущать хоть что-нибудь, кроме тяжелой усталости, обволакивающей, словно тина, и медленно, неумолимо затягивающей в бездонное болото. Сейчас же, каждая клеточка тела, каждая мысль, каждый удар сердца буквально вопили, не в силах выкричать, выплеснуть бешенство, которое, не находя себе выхода душило, словно гаррота. Чертова французская сука! Да будь она проклята со своим высокомерием, со своей патетикой и своим патриотизмом! Какого черта его это вообще задевает? Какого черта он вообще о ней думает? За каким чертом решил спасти ее придурка-брата? Какое ему до них дело? Да сегодня же послать к ним взвод солдат, сказать Вогелю, что произошло, и уже через полчаса она будет ползать у них в ногах, умоляя пощадить мальчишку, когда Клещ начнет прямо под ее носом медленно выдавливать ему глаза, или капать кислоту на мошонку... О да, героизм прекрасен и патетичен. Это наверное так и пропагандируется - вести себя гордо и надменно перед проклятыми оккупантами, и гордо умирать с именем Франции на устах... Шайссе!!! Знала бы она, что на деле все это героическое дерьмо не стоит даже прошлогоднего снега. Нет человека, которого нельзя сломать, нет и не будет! Видела бы она то, что не раз видел он сам! Знала бы, как все до единого эти “великие герои” воют, гадят, мочатся под себя и блюют на обратной стороне этой высокой патетики... Эта стерва даже не представляет, ЧТО и КАК он может с ними сделать, с обоими. Мог бы сделать… будь он Нойманн... Тяжелая, тупая и горячая боль поднялась в груди, сдавливая дыхание, расплываясь тягучим свинцом по левой руке. Аренберг судорожно вдохнул и откинул голову на спинку сиденья. Дышать было трудно, долго сдерживаемая, и наконец, проснувшаяся ярость душила его тем сильнее, чем активнее приходилось загонять ее внутрь себя, поскольку недостойно было выдать хотя бы выражением лица, пусть даже его сейчас никто не видит, благо Мейер усердно крутит баранку и занят лишь дорогой. А мысли о ней, о ее словах, об этой отвратительной, непробиваемой патриотической патетике, от которой все у него внутри сворачивалось узлом, по-прежнему не оставляли. "Чертова стерва. Могла бы хотя бы поблагодарить, за то, что фактически спас ее брата. Если не поблагодарить, так хотя бы не хамить! Так нет же… Все они такие… все… французы, поляки, немцы, никакой разницы.. все люди… непробиваемые, не видящие дальше собственного носа, упертые в сознании собственного совершенства…" Да, Боже… Господи, сколько же еще предстоит мыкаться по этой проклятой земле в этом проклятом мире?! - Герр Отто? Герр Отто!!! Перепуганная физиономия Курта над самым лицом, тощие, как паучьи лапки, длинные пальцы на сером сукне френча. Кажется, Мейер неслабо тряс его за плечо. Аренберг с усилием поднял голову. Странно. Глаза вроде открыты, а он не видел, что они, оказывается, уже давно приехали. И что встревоженный денщик стоит у открытой двери, а через лобовое стекло видны любопытные рожи двух солдат, проходящих мимо, с интересом пялясь на то, что происходит в автомобиле, и отчего Мейер так вопит. "Проклятье…" От его взгляда денщик вновь отдернул руку так, словно обжегся. Не говоря ни слова, Аренберг подался вперед. И, точно не замечая того, как испуганно отшатнулся от него Мейер, вышел из машины. Собственное тело, казалось, весило тонну, но жгучая боль в груди уже куда-то отступала, оставляя после себя тягучий, тяжелый, каменный осадок. Да будь оно все проклято… Прожито, и захлопнуто. Не станет он унижаться до того, чтобы мстить этой... Перед глазами снова, как наяву, встали темные волосы, тонкий профиль, зябкий жест, которым мадам Бонне стягивала на себе шаль. Стало вновь больно. Остро. И не от досады. Захотелось выругаться. Вслух. Но он не стал. Начинался новый день, и надо было работать. Надо. Снова - надо.

Аделин Бонне: Аделин совершенно потеряла покой ровно с той минуты, как доктор Матэн, которого позвали буквально сразу же, тщательно выслушав и выстукав грудь пациента, отозвал ее в сторону и сказал, что находит его положение довольно серьезным. - Сама по себе простуда не так уж опасна для молодого и сильного юноши его возраста, но, учитывая отягощенный анамнез со стороны легких… Мне не хотелось бы пугать вас заранее, мадам, - прибавил он, многозначительно пожевав кончик длинного опущенного вниз уса, - будем надеяться, что все обойдется, но нельзя исключить и вероятность развития пневмонии… Конечно же, мы сделаем все, чтобы этого не произошло, но нужно быть готовым и к такому варианту развития событий, поэтому… Кажется, он говорил потом что-то еще, но у Аделин стало темнеть в глазах еще на слове «пневмония». Несмотря на, действительно, богатый опыт и широко – пусть и по провинциальным меркам, налаженную практику, горожане не слишком любили доктора Ришара Матэна за излишнюю осторожность и неприятную для врача привычку все несколько драматизировать. И в другой ситуации, а также, если бы речь шла не о здоровье Жан-Поля, Аделин, возможно, сохранила бы большую критику к его словам. Теперь же, изможденная бессонницей и тревогой, да еще и своими глазами наблюдая за тем, как брату быстро становится все хуже, она уже и без того с трудом могла держать себя в руках. Поэтому, услышав название болезни, которую в прежние времена не без оснований называли «капитаном мертвецов», Аделин сама едва не лишилась чувств, устояв на ногах лишь каким-то неимоверным усилием воли. Заметив, что, кажется, несколько переборщил с деталями, и что мадам Бонне и без того уже достаточно понимает всю тревожность положения, доктор Малэн, впрочем, тотчас пошел на попятную, принявшись столь же горячо убеждать её, что на самом деле, столь стремительное развитие пневмонии маловероятно, а значит, не нужно так уж тревожиться, достаточно лишь строго исполнять все выданные им рекомендации… Чем лишь еще сильнее запутал и окончательно сбил с толку. В результате, когда он ушел, Аделин даже испытала некоторое облегчение. Тем более что после двух таблеток аспирина, выданных Жижи еще до визита врача, но подействовавших, верно, как следует, лишь теперь, температура у него начала снижаться. И серебристый столбик ртутного термометра, угрожающе зашкаливавший за черточку возле цифры 39.2, уполз вниз до куда более утешительных в этой ситуации для сестринского сердца 37.5… Напоенный молоком с медом и чаем с малиной – в общем, всем, что нашлось лечебного и полезного в доме, Жижи взмок, словно мышь. Все еще испытывая чувство вины перед Аделин, он покорно стерпел даже, когда, вдвоем с Сантин, та переодевала его, словно несмышленого малыша в сухое белье, хотя вот уже лет восемь яро протестовал, если кто-нибудь из них по привычке предлагал потереть ему спину в ванной во время купания. Просто облегчение от того, что, кажется, все-таки прощен, превосходило даже мучительное, как у и всякого подростка, чувство стыда быть обнаженным на глазах у женщин, пусть даже и знающих тебя с момента рождения. Да и в целом, если честно, было приятно вновь ощутить на себе не суровый сестринский взгляд и строгие словесные одергивания, а нежность и заботу, которой от Аделин, особенно в последнее время, без повода как-то и не дождешься… В общем, болеть вот так Жижи был вполне согласен. Если бы еще не свербело при этом беспрестанно изнутри беспокойство по поводу его ночной выходки. Причем, сожалел он теперь даже не столько о самом неудавшемся покушении, сколько о том, что бросил в комнате Аренберга свой пистолет. Вернее, не свой, конечно, а тот, что дал ему Ксавье Флери, строго-настрого приказав выбросить, после того, как все свершится, в реку. Да не у берега, а с моста – на самую середину… Где теперь этот наган? И как добыть его обратно? И, главное, как объяснить Ксавье свою неудачу… Мысли об этом непрерывно крутились в голове, лишь ненадолго прояснившейся, а теперь вновь все сильнее гудящей, словно внутрь нее засунули церковный колокол. И скоро Жижи уже готов был спрятаться под подушку, чтобы не только слышать этот все нарастающий гул, который становился в три раза сильнее, стоило ему закашляться. А кашлял он, как назло, все сильнее и все более долгими приступами, которые становилось слишком трудно сдерживать даже в те краткие минуты, когда Аделин заглядывала ненадолго, просто, чтобы спросить, как дела. Но он пытался, дрожа от вновь непонятно откуда – после всей кучи таблеток, многих ложек мерзкой солено-сладкой микстуры и бесконечного чая с медом, который Жижи ненавидел с детства, взявшегося озноба. Пытался даже улыбаться и успокаивать, но разве ее проведешь? Разве хоть когда-нибудь ему это толком удавалось… *** К вечеру температура у Жан-Поля вновь резко поползла вверх. Привычно потянувшись было к темной стеклянной баночке с аспирином за очередной таблеткой, Аделин вдруг вспомнила, что и без того дала их уже даже больше, чем позволил доктор Матэн, утверждающий, что от избытка ацетилсалициловой кислоты могут быть осложнения со стороны желудка – еще и этого им теперь только не хватало! Между тем, Жижи буквально горел. А вместе с ним горели и надежды Аделин на то, что им еще удастся избежать самого худшего. - А ведь я знала, что все это ни за что не закончится вот так, запросто! – в ее голосе было слышно уже с трудом сдерживаемое отчаяние, когда, в очередной раз выходя из комнаты брата, куда заглядывала теперь едва ли каждые десять минут, она повстречалась с Сантин, которая, впрочем, тоже бывала там с тех пор, как узнала, что молодой месье заболел, разве что чуточку реже. - Да полно вам, мадам, может, еще и обойдется! – отвечала она. – Месье Матэн сказал, что это всего лишь острый катар дыхательных путей, а ведь он очень опытный доктор, вспомните, как быстро он вылечил нарыв у меня на ноге, а уж как я мучилась! А тут – обычная простуда: несколько дней в постели, аспирин и теплое молоко с медом совсем скоро поставят Жижи на ноги! - Сама-то веришь в то, что говоришь? – грустно усмехнувшись, мадам Бонне покачала головой. Слишком уж контрастировали бодрые речи Сантин с ее нахмуренным видом. – Тебе не кажется, что нужно еще раз позвать доктора? - Кажется-то, кажется, да только что толку? – мрачно откликнулась пиккардийка, складывая кренделем руки на своей могучей груди и глубоко вздыхая. - Я тебя не понимаю… - А что тут непонятного, мадам? Разве вы не слышали про комендантский час, что ввели в городе после взрыва на набережной? - Слышала, да… но люди ведь болеют круглые сутки! А он доктор! Наверняка на него не распространяется этот запрет, и потом, он ведь сам сказал, чтобы мы звонили в любой момент, если Жижи станет хуже. - Ну что ж, тогда звоните, там и поглядим, чего гадать? – Сантин пожала плечами и, после, отправилась следом за хозяйкой в гостиную, где на столике с кружевной салфеткой вот уже скоро десять лет, как красовался личный телефонный аппарат, все еще довольно большая редкость в домах провинциального Малэна по причине дороговизны этого удовольствия. Прислонившись к дверному косяку спиной, она молча слушала, как мадам Аделин просит телефонистку соединить ее с домом доктора, как затем подробно описывает ему симптомы и просит прийти… И как после почти незаметно меняется, чуть дрогнув, ее голос: - Да, месье доктор, я все понимаю, месье доктор, скорее всего, мы действительно переволновались… Да, пожалуй, вы правы, это будет неоправданный риск после всего… Да. Мы продолжим ваши дневные назначения, а завтра утром… да. Благодарю. Спокойной ночи, месье Матэн. В тишине комнаты, из трубки, которую Аделин, медленно оборачиваясь, прижимала к плечу, до слуха Сантин донесся утробный прерывистый гудок. - Он не сможет прийти, ты была права, - произнесла она каким-то помертвевшим голосом и резко, словно подкошенная, опустилась на стул. - Вот же чертов трусливый мерзавец! – с возмущением воскликнула Сантин. – А я всегда говорила, что из сына такой гарпии, какой была его мамаша, упокой Господь ее душу, ни за что не выйдет приличного человека! Всегда! Даже когда он еще только приехал после университета и начинал здесь свою практику, пытаясь угодить всем и каждому! Мягко стелет, да жестко спать! - Какое это имеет значение теперь? – устало проговорила Аделин. – Лучше скажи, что нам делать? - Как это что? Разве этот Матэн – единственный в городе врач? Надо просто отвезти Жижи в больницу, а уж там разберутся! - Ты в своем уме? Только что убеждала меня, что никто теперь до утра на улицу и носа не покажет из-за немцев! Как мы его повезем?! - Я-то в своем, мадам! А вот вы – точно не особо! Из-за немцев, говорите?! А разве не в нашем доме живет самый главный из них?! – подбоченившись, пиккардийка смотрела на хозяйку сверху вниз с видом оракула на трибуне. – Разве майор не человек совсем?! И разве, если вы, как следует, попросите помочь, он не позво… - Я не пойду к нему, ни за что! – перебила ее мадам Бонне, вскидывая взгляд, в котором вновь зажглись опасные огоньки гнева. – Не стану просить у него помощи, даже не убеждай меня! Даже от одной мысли о том, чтобы вновь увидеть перед собой лицо Аренберга ей на миг стало душно, и Аделин невольно потянулась к наглухо застегнутому воротничку блузки, пытаясь его ослабить. - Так я и сама сходить могу, подумаешь! Я не гордая, особенно, когда для своих чего попросить надо… - с опаской покосившись на хозяйку, от которой совсем не ожидала подобной реакции – если вспомнить, что накануне вечером они с майором, вроде бы, вполне мирно разговаривали в гостиной, она сама слышала, Сантин покачала головой. – Да, я пойду! А что тут такого-то? Чай не милостыню просить… Умолкнув, она некоторое время подождала ответа мадам, которая, точно окаменев, сидела, глядя прямо перед собой, но ничего больше так и не сказала, а после, недовольно хмыкнув, пошла прочь из гостиной. Странная она все-таки, эта мадам Аделин! Ну какое уж тут унижение – попросить у того, для кого это вовсе ничего не стоит? Главное только, чтобы дома уже был: за всеми хлопотами она не могла припомнить – слышала ли, как к дому вечером подъехал автомобиль майора? По счастью, из-под дверей его комнаты в темный коридор пробивалась оранжевая полоска света. «Дома!» - с облегчением подумала Сантин и тихонько постучала по косяку: - Месье Аренберг! Прошу прощения, можно вас всего на одну минутку?

Отто фон Аренберг: Отто фон Аренберг никогда не позволял своим личным эмоциям сказываться на служебных делах. Отто фон Аренберг никогда не повышал голоса, никогда не суетился и ничего не забывал. Отто фон Аренберг вполне заслуженно получил среди своих солдат прозвище “Арифмометр”. Только вот никогда еще ему не стоило такого труда держаться в рамках, раз и навсегда обозначенных и чувством собственного достоинства, и складом характера. Бессонная ночь, и события последних дней взвинтили нервы настолько, что он впервые в жизни понял, что движет человеком, который огрызается даже на безобидное приветствие. Хотя все-таки умудрился каким-то образом не опуститься до подобного, а натянутые до предела нервы давали о себе знать лишь рекордным количеством переполненных пепельниц. Сигареты, прихваченные с собой из дома, закончились уже через два часа, и еще дважды молоденький унтер бегал за новой пачкой. А день, как назло, выдался таким, словно кто-то нарочно стремился измерить степень его сдержанности опытным путем. Телефон звонил, не переставая, задержался грузовик с шифером, которого ожидали еще вчера, из Парижа сообщили, что их не касаются трудности Аренберга на месте, и что первый состав с грузом леса уже в пути, тогда как было совершенно непонятно - на чем, собственно перевозить этот лес от станции до пристани. И что проблему транспорта он должен решить самостоятельно. О том, чтобы подрядить на перевозку тех из местных, у которых были грузовички, и речи быть не могло. С этих неугомонных французов бы сталось подсунуть заминированную машину, а представить, каких дел мог бы натворить один-единственный взорвавшийся грузовик, если бы раскидал вокруг себя этот тяжеленный груз, было заранее тошно. Аренберг отправил обоих своих лейтенантов по всем окрестным фермам, наказав, поискать за радиусом в сто километров от города, но когда оба вернулись несолоно хлебавши, с заявлением о том, что грузовички фермеров непригодны для столь тяжелого и объемного груза, то прихватил с собой Вогеля и отправился в Мец, в ближайшую комендатуру. Он был весьма поверхностно, но все же знаком с Георгом Штурмером, комендантом Меца, но уговорить его оказалось делом нелегким. В конце концов, все решилось путем банальной взятки. Что поделать, война войной, а жить-то надо. Вернувшись в Малэн в сопровождении двух открытых грузовиков, отданных под его личную ответственность на три месяца, вместе с водителями, Аренберг снова выслушал по телефону строгий выговор за самовольную отлучку с места своей резидентуры, потратил два часа на полную проверку складов на предмет готовности, съездил на пристань, где обнаружил, что лейтенант, ответственный за сооружение ската для бревен, не сообразил отдать распоряжение приколотить к ним поперечные чугунные бруски, для задержки скольжения, и потратил битых полчаса, чтобы вколотить в голову этого легкомысленного парня элементарные основы физики, и объяснить, что бревно, пущенное по наклонному скату под таким углом, приобретет такую скорость и инерцию, что может протаранить принимающую барку, нарушить равновесие, и наверняка - покалечить тех, кто будет принимать его внизу. После всего этого, едва отделавшись от Мейера, пытавшегося заставить патрона поужинать, вновь помчался на станцию, чтобы проконтролировать, настелили ли пришедший, в конце концов, шифер над третьим по счету складом, выслушал еще с десяток отчетов о событиях разной степени важности, едва сдержался, чтобы не придушить каптенармуса, заявившегося с известием о том, что два мешка с гречневой крупой оказались попорчены, и совершенно заканчивается растительное масло, и, в конце концов, ощущая, что еще немного, и у него попросту взорвется голова, забрал домой целую кипу бумаг, в том числе и отчет о расходе провизии на складе при солдатской кухне, и смету за последние стройматериалы. Вернувшись домой, он обнаружил, что Мейер уже откуда-то добыл и вставил в раму новое стекло, и только отослав денщика, и оставшись, наконец, впервые за день в полном одиночестве, выдохнул. В предполуночный час ветер был пронзительно холоден, и нес с собой как будто капли воды, хотя дождя не было. Шумели облетевшие в саду деревья. Глухо шуршало по крыше, словно черепица ворочалась, пытаясь устроиться поудобнее. Лишь сейчас, за весь день, он впервые вспомнил… позволил себе вспомнить о вчерашней ночи. Но теперь это не принесло ничего. Все утреннее бешенство и горечь, забитые непрерывной кутьерьмой, словно затерлись и отступили. Он так устал, что не хотел больше думать. Ни о чем. Наверху слышалась какая-то возня. Что она там делает? А, какая разница, не все ли равно! Какая-то тень горечи поселилась на самом дне души, как маслянистые разводы, которые хороший коньяк оставляет на стенках бокала. Неосознанная, но ясно ощутимая на вкус. Он засиделся заполночь, под настольной лампой с круглым зеленым абажуром, не включая большого света, скинув френч на спинку стула, расстегнув ворот, и закатав рукава сорочки до локтей. Свет, отражаясь от белых и желтоватых страниц, резал глаза. Аренберг закрывал их, откладывал бумаги, и подолгу сидел, уткнувшись в костяшки пальцев рук, опертых локтями о столешницу, растирая горевшие веки. А после снова принимался за бумаги, читал, ставил пометки, вычеркивал, кое-что переписывал себе в блокнот, для памяти, чтобы назавтра проверить... Ранее он не позволял себе курить в доме. Теперь же, в кабинете, несмотря на настежь распахнутое окно, царил крепкий дух египетского табака, и, погрузившись в работу Аренберг сам не замечал, что курил одну сигарету за другой. Стук в дверь он не расслышал бы, за шорохом и шумом ветра снаружи, если бы за стуком не последовал бы и голос. Голос Сантин. Довольно неожиданно, но он даже не удивился. Странно, но ее он воспринимал совсем иначе, чем мадам Бонне и ее брата. Словно бы, и вправду, всего лишь гостил в чужом доме, где управляет хозяйством эта шумная пиккардийка. - Не заперто! - отозвался он, и поднял голову от бумаг, щурясь в полумрак за кругом света от настольной лампы, лишь когда открылась дверь.

Аделин Бонне: Совместно На пороге комнаты господина майора Сантин едва не сбил с ног мощный сквозняк, что рванулся навстречу из распахнутого, несмотря на холодную и дождливую погоду, окна. Опешив от неожиданности, пиккардийка тихо охнула и едва рефлекторно не осенила себя крестным знамением. Собственно, к этому располагал и вид того, кто только что позволил ей войти: месье Аренберг, и так уже долго не казавшийся сердобольной по временам Сантин сильно свежим и отдохнувшим - даже по утрам, ежели доводилось встретить его перед отъездом на службу, выглядел, и вовсе, словно живой труп. - Спасибо, - она прошла в плохо освещенный кабинет, но остановилась прямо у двери, сложив руки на животе. Вопреки первоначальной решимости, обратиться с просьбой вот так, запросто, оказалось сложнее, чем думалось изначально. Очень уж строгий взгляд оказался у майора. Строгий и нетерпеливый. Почему-то прежде Сантин этого не замечала. Но молчать и дальше было совсем глупо. - Холодно тут у вас, - вздохнув и переступив с ноги на ногу, пиккардийка кивнула на окно. - Еще простудитесь. Аренберг вскинул брови. Вот уж чего не ожидал. Хотя почти тут же почувствовал, что и правда, холодно. Чертовски. Странно, а ведь до сей минуты и не ощущал холода совершенно. Напротив, казалось, что в комнате слишком душно. Виной ли тому было то, что когда экономка открыла дверь, в комнату ворвался сквозняк, или то, что он попросту заработался? - Не простужусь, - спокойно ответил он, передернув плечами, и отложил карандаш, которым делал пометки на полях толстенной тетради, гадая, с чего вдруг она сюда заявилась. Собирается отчитать за клубы дыма, которые он тут напустил? Насколько он знал этот тип женщин, с нее бы сталось. В другое время его бы это повеселило. - Чему обязан? - А я говорю – простудитесь! – воодушевленная успехом, вернее, тем, что месье майор все еще ее слушает, Сантин, наконец, отделилась от стены и, решительно прошагав через всю комнату, закрыла высокие ставни. Отчего шторы перед ними, наконец, перестали летать чуть не до потолка, словно полуообрванные штормом паруса. – Все так говорят… - буркнула она себе под нос, но так, чтобы Аренберг наверняка мог услышать. – Все одинаковые! Обернувшись, она посмотрела на немца, который по-прежнему наблюдал за ее передвижениями и ожидал ответа на свой вопрос. - Беда у нас, месье майор, вот что, - проговорила она, наконец, решив, что уже достаточно времени уделила такой «светской теме», как погода. – Знаю, что негоже к вам с этим соваться после того, что было, а выхода нет! Вместо ответа Аренберг адресовал пиккардийке недоуменный взгляд, явно приглашая пояснить. Слова “после того, что было”, он, похоже, и вовсе пропустил мимо ушей. Такие, как Сантин, всегда в курсе того, кто и когда чихнул в доме. - Да это все насчет месье Жан-Поля! Простудился он шибко, когда прошлой ночью, значит, того… Мы днем доктора-то оно, конечно, приглашали, он и лечение назначил, да только не легчает ему, а напротив, хуже и хуже делается. Надо бы доктора нам, а как, ежели комендантский час?! Но оно, я считаю, к лучшему, что не придет, он тот еще жук, Матэн этот… Нам бы в больницу как-то мальчишку свезти, а, месье майор? А то мадам, бедняжка, уже места себе от тревоги не находит! - Хм… - Аренберг откинулся на спинку стула и, глядя куда-то на угол стола, забарабанил пальцами по столешнице. Тонкие, почти бесцветные губы перекосила едкая усмешка, в которой, впрочем, наличествовало не злорадство, и даже не торжество, а горечь, смешанная почти с презрением. "На-а-адо же! - подумал он. - Бедняжка мадам места себе не находит. Но ее возвышенные патриотические чувства не позволяют, видите ли, самой прийти и попросить о помощи? Ха, забавно, забавно… Шлет Сантин, как посылают служанку вызвать лакея, чтобы понес багаж, или передать шоферу, чтобы подал машину к крыльцу. Ве-ли-ко-леееепно!" Но от такой наглости даже рассердиться толком не смог. Куда там, ему было почти смешно! Хотя веселья в этой кривой пародии на улыбку не было ни на йоту. Тем не менее, ни с ответами, ни с решениями он никогда не спешил даже в гневе. Потому, вместо того, чтобы высказать так и вертевшуюся на языке колкость, спросил только: - А что с ним? С Жан-Полем? - Ну, дык простуда! – воскликнула Сантин, поражаясь бестолковости собеседника, который, вроде, и слушал внимательно, а ничего не понял! Но тут же внезапно сама себя и одернула, сообразив, что Аренберг, вообще-то, действительно мог ее не понять, потому что говорит с ней не на своем языке. Хоть, слушая его, порой, о том и забываешь… - Лёгкие у него с детства слабые, вечно чуть с осени ноги промочит, так кашель цепляется на всю зиму! Прошлый январь доктор так и сказал: следите за парнем, а не то грудная болезнь у него случится! А как за ним уследишь, за паршивцем-то?! Вы вот, человек неженатый, небось, и не представляете, как трудно с детьми, а мадам, бедняжка, одна брата как сына растит, почитай, вот уже который год… - Жар есть? - поморщившись, перебил Аренберг, не дослушав всю эту тираду, поскольку понял, что сейчас экономку унесет совершенно в иную степь, и весьма далекую от того, о чем он собственно спрашивал. - Да еще какой жар! Аспирину сколько ему мадам уже передавала, чаю с малиной и медом, а все одно, вверх лезет! В больницу нам надо бы! – повторила Сантин, решив на всякий случай продублировать свою недавнюю просьбу: вдруг, и верно, чего недопонимает? И вновь просительно взглянула на Аренберга. – Помогите, месье майор, я же вижу, вы человек-то неплохой, добрый… При этих словах Аренберга снова едва не перекосило от язвительной иронии. О да. Неплохой. Добрый. Как только что-то от него понадобилось. Но да и просит-то она ведь не сама! Служанку прислала, ну так это, конечно, меняет дело. Служанка-то попросит, а гордая мадам будет по-прежнему царапать носиком потолок, не запятнав своей ослепительной патриотической гордости унижением перед врагом. Захотелось сплюнуть, словно бы съел что-то кислое. Пожалуй, и сплюнул бы, если бы не воспитание. И не Сантин. Он симпатизировал этой боевой, шумной, громогласной женщине, так очевидно преданной дому, что это будило невольные теплые ассоциации в его душе. Во все времена и во всех мало-мальски зажиточных домах встречаются такие, как она. На них-то эти дома и держатся, а вовсе не усилиями так называемых владельцев. Вот тут он едва не улыбнулся, вспомнив, как Мейер пытался копировать ее манеры. Выходило не очень, но тот явно очень старался. Однако же… Скрипнули ножки отодвигаемого стула, и Аренберг снял френч со спинки. - Разумно ли везти ребенка с жаром - в такую погоду? Может проще привезти врача сюда? "Ребенка"? Можно только представить, как отреагировал бы подросток, еще вчера размахивавший наганом, если бы услышал такую характеристику. Но как быть, если он и был ребенком? Сантин задумалась: а и верно, дело говорит! Кивнув Аренбергу, пиккардийка взглянула на него с одобрением - соображает! Да и сама она молодец, вовремя ведь смекнула, к кому пойти! А то мадам, поди, так и охала бы до сих пор, сидя у постели братца и не зная, что делать. - Или так, ага! Только... нам другого привезите, - на миг замявшись, проговорила она чуть тише. - Не зовите Матэна этого. Ладно? Доктора Барри получше будет! Он тут и живет недалеко, я вам сейчас быстро адресок, если надо, напишу!



полная версия страницы