Форум » Воспоминания » Горы видели. Горы знают. Горы молчат. » Ответить

Горы видели. Горы знают. Горы молчат.

Алексей Елизаров: Время - с лета 1828 года до лета 1833-го Место - Кавказ. Участники - Алексей Елизаров, нпс - поручик Алексей Волков, денщик Прошка, прапорщик Рушкевич, солдаты и офицеры, горцы.

Ответов - 33, стр: 1 2 All

Алексей Елизаров: Часть десятая. Гурбан. июль 1829г К лету 1829 года постоянное передвижение, в котором находился маленький отряд, конвоировавший пленников, продолжалось. Елизаров не знал причин, по которым их то волокли куда-то, то оставляли на месте, почему их телега то шла в хвосте длинной колонны, то тащилась по горным дорогам в одиночестве, в сопровождении лишь дюжины верховых, но памятуя уроки, преподанные ему Мариновым и Волковым, он теперь с куда большим вниманием присматривался, прислушивался, и мало-помалу научился хоть отчасти понимать происходящее сам, не приставая к ним с расспросами. Маринов был старше, Волков же за долгие годы службы ознакомился с нравами и обычаями горцев лучше любого другого, и оба оказались правы, простой способности наблюдать оказалось немало. Он видел заброшенные аулы, и лагеря похожие на походные, разбитые прямо посреди леса, или на горном склоне, причем на таких участках, подъезды к которым были легко просматриваемы и легко обороняемы в силу ландшафта. Видел, как ночами проезжали группы всадников - вооруженные, молчаливые, похожие на зловещие тени, и направлявшиеся то в одну сторону, то в другую, зачастую везя поперек седел трупы своих погибших, или поддерживая в седлах раненых, но неизменно одни, без обозов или поклажи. Они боятся преследования. Боятся нападения, наших разъездов, что рыщут временами по горам. Уходят все дальше в горы, прячутся, переносят свои поселения, а сами - отвечают жалящими ударами этих вот "летучих" отрядов, появляются из ниоткуда и растворяются в ночи, не давая возможности себя преследовать Герилья. Партизанская война, вот как назвал это Маринов, и был прав. На памяти самого Елизарова массивные стычки, которые можно было бы назвать сражениями в полном смысле этого слова - происходили редко, и, в основном, стали случаться лишь после того как сопротивление горцев возглавил Кази-Мулла. Елизарову довелось участвовать в обороне Аджа-юрта, он же был в составе отряда Грекова, кинувшегося форсированным маршем из Грозной на помощь осажденному Герзель-аулу, принимал участие и в нескольких других боях, но, по большей части, русским не давали спокойно дышать такие вот внезапные налеты, частые, непредсказуемые, которые обрушивались неизвестно откуда и исчезали неизвестные куда, зачастую не давая возможности даже оценить численности напавших. А теперь - он видел какой была цена этой войны для самих горцев, оставлявших свои селения на разорение карательным экспедициям и постоянно менявших свое местоположение. В то время как покорившиеся области спокойно растили свой хлеб и пасли стада - эти непокорные вели жизнь полную постоянной угрозы извне и постояно готовую к сопротивлению, жизнь полуголодную, но вместе с тем - даже на лицах детей, которых он зачастую видел, когда их перевозили в какой-то очередной колонне телег, не было ни тени ропота или недовольства за отнятое у них воюющими взрослыми детство и беспечные радости, которые, казалось бы самой природой положены детям любых народов. На лицах этих детей была сосредоточенность и ненависть. Елизаров вспоминал слова Волкова о Чингисхане, и понимал как он прав. Кавказ растил новое поколение непокорных, и зачастую в отрядах, отправлявшихся вниз, в налеты и набеги - он видел совсем еще мальчишек, моложе Николая, вооружавшихся наравне со взрослыми. И наравне с ними готовые убивать... и погибать. Между тем отношение к ним самим тоже наконец вписалось для него в какую-то разумную схему. И даже мучительства горцев отныне не казались бессистемными по мере того как он стал наблюдать некоторые закономерности в них. Когда пленников перевозили в колонне прочих телег - им нечего было опасаться, кроме разве что грубого обращения, да и то, к тому же Волкову или Маринову горцы никогда не обращались пренебрежительно. С ненавистью, да - но не с презрением, жестоко, но без унижений. Зато, когда конвой останавливался на несколько дней в каком-нибудь ауле, лагере, или отставал от колонны и разбивал собственный привал - это было уже опасно. Тут их либо оставляли в покое, и единственными их врагами был голод, холод, путы и вонь. Либо... это он понял очень скоро - когда до их конвоиров доходили сведения об очередных вылазках и карательных экспедициях неприятеля, когда убивали кого-то из горцев, когда нападали на какую-то деревню, или происходило что-либо еще, но за любой удар нанесенный русскими - пленникам приходилось расплачиваться кровью. На них вымещали злобу, ненависть и жажду мести, временами возобновляя требования писем. Для какой цели их удерживали живыми, раз добиться писем ни от кого из оставшихся пятерых никак не получалось - Алексей Николаевич тоже начинал понимать. Однажды, невдалеке от маленького лагеря, где они находились уже с неделю, раздались звуки выстрелов и крики. Пленников тотчас же выволокли из ямы и привязали к низенькому частоколу со стороны дороги. Из лесу вылетела маленькая кучка горцев, преследуемая по пятам русским отрядом. Елизаров затрепетал, увидев мундиры, которых не видел уже год. Это был небольшой отряд, человек в двадцать - повидимому случайный разъезд, который, наткнувшись на горцев, кинулся преследовать их, и оторвавшись далеко от основных сил в этой погоне, забрался слишком глубоко в горы. Преследуемые проскочили за частокол, к которому уже сбежалось все население лагеря, не исключая и детей, и началась ошеломляющая пальба. Нападавшие же остановились, словно наткнувшиеся на невидимую преграду при виде пяти оборванных тел, распластанных на частоколе живым щитом, а горцы, воспользовавшись этим замешательством косили их огнем. После замешательства, длившегося не более минуты, нападавшие отступили по дороге, перегруппировались, и помчались прочь, оставив несколько человек лежать на земле. А в лагере поднялась суета, спешно нагружали телеги и уже через час уже вновь двигались по горной тропе, оставив позади двоих, которые старательно затирали следы бегства. Живые щиты. Волков и об этом говорил еще в сентябре, а Елизаров понял только сейчас. Они были щитами от налетов таких вот случайных разъездов, состоявших из солдат под командой какого-нибудь младшего офицера, и как правило терявшихся при виде заложников. Далеко не каждый офицер мог, презрев естественый голос сострадания и эффект неожиданности, вот так, с ходу, не раздумывая, отдать приказ расстрелять пленников и идти на приступ, тем более имея за спиной малочисленный отряд, и не зная что встретит впереди. Секундное замешательство приводило к тому что весь лагерь кидался на оборону, и нападавший отряд рассеивался. После чего лагерь спешно снимался с места, и если к этому же месту подтягивались русские части чтобы смести непокрных - они не обнаруживали ничего, кроме брошенных саманных домиков с еще теплыми очагами и пустой ямы. С момента пленения Елизарова прошло больше года, хотя он, как и остальные - потерял счет времени, и знал наверное лишь то, что сейчас снова лето - по яркому зеленому убору лесов и лугов, по обжигающему жару солнечных лучей днем, и особенной ароматной холодной свежести, которая бывает лишь летом в горах. К этому времени пленники знали по именам всех своих конвоиров, и знали чего и от кого можно ожидать. Состав конвойных менялся, то и дело появлялись какие-то новые люди, а те, кого они уже знали - исчезали невесть куда, а потом снова появлялись, случалось что и раненые, из чего можно было заключить что они присоединялись к "летучим отрядам" а потом вновь возвращались к порученной им миссии. Против ожидания - при ближайшем рассмотрении не все они производили впечатление жестоких варваров, какими казались ему первые полгода. Теперь Елизаров различал их лучше, и к своему удивлению понимал, что они - такие же люди. Такие же разные, как и любые другие. Рахман, который казался ему главным над этим маленьким отрядом, потому что обычно он вел все допросы и разговаривал в основном тоже он - вовсе не был главарем, а основной голос при любой экзекуции принадлежал чаще всего ему, только потому что тот свободно, без малейшего акцента говорил по-русски. К своему удивлению он обнаружил, что русский язык в, большей или меньшей степени, знали почти все, только вот большинство просто избегало на нем говорить. Холодная жестокость этого молодого еще человека, его язвительные словесные издевки и ясная, нескрываемая ненависть к пленникам внушала Елизарову ужас. Он счел этого человека истинным чудовищем, пока однажды Маринов, обладавший, как и Волков тем преимуществом, что знал язык, слушал и понимал разговоры горцев между собой, и умел складывать подслушанные обрывки в связяную картину - не рассказал ему, что Рахман потерял молодую жену, на которой лишь недавно женился, вместе с ребенком которого она носила. Женщину убили при налете на Айры-булак, маленький аул, который был сметен с лица земли, за то, что жители воспротивились сквозной вырубке лесов, с которой в ермоловское время продвигалась вглубь Кавказа имперская армия. Мятеж жителей, смешной и нелепый был подавлен играючи, а деревенька сожжена. О том, сколько местных погибло при этом, и кто не успел покинуть загоревшиеся домики - никто не составлял сводок. Поначалу Рахман, кормившийся лишь неукротимой, ледяной ненавистью к русским, вымещал свою жажду мести участвуя в ответных налетах. Теперь же, по распоряжению кого-то, кого горцы не называли, однако же явно облеченного властью, зачем-то оторванный от деятельного мщения и приставленный к пленникам он не находил своей ненависти иного выхода, кроме как мучить их - хладнокровно и расчетливо, понимая, вместе с тем - насколько это мало по сравнению с тем, что он желал бы совершить. Ахмад и Заза - здоровяки, которым было на вид явно за тридцать - не отличались многословием, и по большей части выполняли свою работу, будь то конный конвой, караул у ямы или участие в очередном избиении, флегматично и безэмоционально. У обоих были жены и дети где-то далеко, но оба потеряли в этой войне один- брата, другой - отца, сочувствием к пленникам они не отличались, но и особой жестокости не проявляли. Всего лишь добросовестно выполняли порученное им дело, действуя спокойно и умело. Смешливый Басхан, молодой, не более двадцати пяти лет, был наверное единственным из этой дюжины, кто не носил на себе никаких тяжелых отпечатков, и на пленников смотрел как на животных в зоологическом саду. Подавал им еду и воду, с любопытством прислушивался к их разговорам, стоя на часах, с тем же любопытством смотрел на их корчи при допросах, и мучения с которыми они взбирались в повозку при очередном переезде, не проявлял ни жестокости ни сочувствия, зато общаясь со своими на их невыносимом, лязгающем языке часто разражался хохотом, и разнообразил переезды шутками со своими товарищами, нимало не обращая внимания на телегу с пленниками. Сухой, жилистый Файзул Уддин, седой как лунь, и крепкий как старый корень, имел за плечами не меньше шестидесяти лет. Обветренная кожа на узком, костистом лице была бронзовой от загара. Когда-то он был пастухом, и перегонял скот на яйлаги - высокогорные пастбища, проводя там каждое лето. Там он и был, когда сожгли его деревню, а те, кому удалось уйти от истребления рассеялись по лесам и прибились кто куда. Он отыскал свою дочь с внуком, когда отправился на поиски, но ни обоих сыновей, ни зятя, ни своей старухи-жены так и не нашел. Мрачная, непреоборимая ненависть, светившаяся в его глубоко запавших глазах делала Елизарова больным, едва только ему стоило поймать этот взгляд. Но, против ожидания, к пленникам он относился сдержанно. И как-то раз, когда старик караулил яму Волков спросил его об этом. Старик молчал больше часа, и наконец ответил "Бухбоцу шелиг хих дуьзна дац." Маринов содрогнулся, и Волков не стал продолжать расспросов. Елизаров шепотом спросил - что означали эти слова, и Волков ответил ему по-французски, чтобы не услышал караульный "Бездонная бочка водой не наполнится". Уточнять он не стал, да Елизарову и не требовалось разъяснений. Первую, грубую стружку с него сняла погоня, помчавшаяся за ним через русло Сунжи, заставившая его, падая вместе с лошадью, крикнуть вслед своему денщику "Скачи, Прошка!". Теперь же плен только и строгал, освобождая от всей той шелухи которая раньше была его мировоззрением и характером. Не наполнить было жажду мести этого старика такой мелочью как измывательство над пятерыми полуживыми людьми. Недостойным это было его глубокого и застарелого горя - мстить так мелко. Совсем другого сорта был Джавад. Здоровенный, с огромным пузом, свисавшим поверх широкого кожаного пояса, заплывшими жиром поросячьими глазками и руками, похожими на два окорока - он был жесток не столько из ненависти и мести, сколько из любви к мучительству, и этим наводил на пленников ужас. Он упивался причиняемой болью, наслаждался властью, которую имел над этими человеческими существами, находившимися в их руках, смаковал страдания как богатое вино, и измышлял такие пытки, до которых остальные и додумываться не старались. Терзать, мучить - было его призванием, в котором он находил какое-то дьявольское удовлетворение. Трое других, без сопровождения которых он никогда не появлялся, являли собой настоящий образец подручных палача, выполнявших без малейших раздумий любой его приказ, и внушали этим Елизарову не меньший страх. Восемнадцатилетний Али, статный юноша с тонким и умным лицом, казался в этом отряде самым приветливым. Во время допросов или иных измывательств, которые то и дело устраивали пленникам, он держался незаметно, ограничиваясь только тем, что подносил воду. Но когда приходила его очередь сторожить яму - он часто презревал запрет и заговаривал с ними. По-русски он говорил довольно сносно, и, казалось испытывал к узникам не столько враждебность сколько любопытство. Он и был основным источником сведений о том, что происходило вокруг, хотя знал лишь очень немногое. продолжение следует

Алексей Елизаров: Однажды утром, когда пленники еще спали, скорчившись от предрассветного холода в своей яме - Али появился наверху, и став на четвереньки, окликнул Волкова. - Борз! Эй, борз, просыпайся. Тот дремал, в оцепенении, которое сейчас почти всем им заменяло сон, но мгновенно проснулся от звуков его голоса. - Али? Что тебе? Елизаров почти вкопавшийся за ночь в земляную стену ямы, как делал почти каждую ночь, чтобы хоть как-то согреться, тоже проснулся, и прислушался, но юный Николай, которого укрывали единственным одеялом бывшим в их распоряжении - драной тряпкой в которую превратился мундир Неверова, оставившего его своим товарищам по несчастью. Лукин, забившийся в противоположный от Волкова и Елизарова угол, и Маринов еще спали. - Слушай, борз. Сегодня Гурбан. Если ты дашь слово вести себя хорошо, и ты и другие, то выходите сегодня наверх. Гурбан жижиг вам надо поесть, Аллах велит. Волков с усилием уцепился за корень, торчавший из стены ямы на уровне его головы, и с усилием поднялся на ноги. - Что ты имеешь в виду, говоря "вести себя хорошо"? - Убегать не будешь. Пытаться убить кого-то или себя - не будешь. Смотреть по сторонам не будешь. Говорить лишнего не будешь. - Иными словами добровольно закую себя в кандалы - усмехнулся Волков - А почему ты у меня одного требуешь этого слова? - Ты - коьрта бунтхо. Если дашь ты слово - они сделают. Волков расхохотался - Не много ли чести? Маринов, проснувшийся от этого разговора поднял голову и сел, зябко обхватив себя исхудавшими руками и тоже задрал голову вверх. - Али. Спроси у своих, дозволят ли нам вымыться и побриться. - Бритву ему не дадим - Али указал на Волкова. - Не так уж, выходит, ты и уверен в моем слове? - усмехнулся тот - Хорошо, я согласен. Обещаю, мы будем вести себя как гости. Юноша кивнул, и исчез. Елизаров смотрел на обоих своих товарищей, боясь поверить в только что услышанное. Волков же снова сел, привалившись к стенке, а Маринов принялся будить Николая. - Верно ли я понял? Нас... выпустят? Позволят помыться, побриться, и все это - за обещание не бежать и не пытаться кому-либо навредить? Выпустят? - Не обольщайтесь, Алексей Николаевич. - устало ответил Волков - Это всего лишь на один день. До восхода луны. Потом нас наверняка кинут обратно. Один день! День настоящей жизни!? Жизни вне ямы? Он все еще не мог поверить, и Маринов, тормошивший вяло отбивающегося юношу улыбнулся, видя его неприкрытый восторг - У них так принято. В этот день они празднуют, и должны треть жертвенного мяса "гурбан жижиг" уделить страждущим, неимущим и другим обделенным. А самые обделенные тут - это мы. Значит нам тоже полагается пай. Только вот как бы не заболеть нам от баранины, после того скудного пайка, к которому привыкли наши желудки. - Баранины?! - Елизарову казалось, что он видит сон. Это было невероятно, столь сказочно прекрасно, что он не верил своим ушам - Жертвенное мясо? Что за день такой? - Гурбан. - пояснил Волков, с гримасой боли протиравший больную ногу - Праздник жертвоприношения. Помните библейскую притчу про Авраама, Исаака и агнца запутавшегося в кустах? Елизаров растерялся - Конечно помню. Но при чем тут горцы, они же кажется мусульмане? В этот момент издалека раздалось глухое блеяние и Маринов пошевелился, разгоняя кровь. - Так в их Коране эта притча тоже есть - Да полно вам, господа! - Елизаров, к которому временами пытался вернуться его прежний апломб, раздраженно тряхнул головой, и чуть не застонал - свежий рубец от кнута на задней стороне шеи резанул болью. - Что христианская притча может делать в веровании этих варваров? Образованные вроде люди, а говорите такую чушь. - Эта притча не христианская, если уж на то пошло, а еврейская. - поправил его Маринов. - Вы ведь не читали Коран? Перевод господина Постникова конечно далек от совершенства, но на французском могли бы просмотреть хоть из любопытства - все же полезно знать верования противников, так же как полезно знать и их обычаи. - Вот еще. - фыркнул Елизаров. - Знаете, я мог бы найти себе сотню-другую более интересных занятий. - Ну в таком случае не удивляйтесь тому, чего вы не знаете. В Коране рассказывается о большинстве пророках древности, о которых мы знаем из Ветхого и Нового завета. Только имена они там носят другие, более созвучные арабскому языку. Авраам у них - Ибрахим, Исаак - Исхак, и эпизод с жертвоприношением сына, замененного на барана описан во всех подробностях. - А еще какие есть? - заинтересовался Волков - Я, признаться, знаю лишь про то что Моисея они называют Муса, Иисуса Христа - Иса, и даже Богородицу почитают, называя ее Марьям. - Все верно. Марьям, она единственная из женщин, кто упоминается в их Коране по имени, и считается одной из наиболее почитаемых в исламе женщин. И рождение Сына ее, и его учение и распятие также нашли там свое отражение. - Да что вы такое говорите, это же бред! - возмутился Елизаров. Юный Николай, все еще протиравший глаза, явно не выказывавший никакого интереса к предмету беседы тем не менее посмотрел на него с укоризной. - Если Константин Сергеевич так говорит, значит это так и есть. - Так точно. - кивнул Маринов, который будучи человеком глубоких и всесторонних знаний, никогда не упускал случая даже тут, в яме, просвещать окружающих. - Рассказывается там и про других пророков, большинство из которых нам знакомо. Тот же Иаков - Якуб, Иосиф - Йусуф, даже его египетские похождения описаны довольно подробно, имеются и Ной под именем Нух, и Лот, которого называют Лут, и бедняк Иов под именем Айюб. Даже Моисеев племянник Аарон упомянут как Харун, и Иисус Навин называемый Юша иб Нун. Имеется даже Иона - Юнус, если не ошибаюсь, хоть и не поручусь за точность его приключений в китовом чреве Озадаченный таким количеством совпадений Елизаров озадаченно смотрел на Маринова, а Волков полюбопытствовал - А еще кто? - Еще есть царь Давид, царь Соломон, пророки Елисей, Иезекииль, Илия, Самуил и Захария - соответственно в их переложении - Давуд, Сулейман, Альяса, Зуль-Кифль, Ильяс, Ишмаил и Закария. - с весьма довольным видом ответствовал Константин Сергеевич. - А из новозаветных помимо Иисуса Христа и девы Марии упомянут и святой Иоанн, он же Яхья, вместе с его апокалиптическими видениями. Даже ангелы у них те же. Архангел Гавриил у них прозывается Джабраил, Михаил-заступник - Микаил, Рафаил - Исрафил... вплоть до ангела смерти Эсраила, которого они называют Азраил. Эта странная проповедь на холодном рассвете летнего утра в горах, прежде чем промозглый холод ночи не сменился удушающей жарой, рассказываемая почти голым, оборванным, заросшим как леший человеком позабавила бы любого, кто мог бы увидеть эту картину. Да только тем пятерым, точнее четверым, ибо Лукин мало-помалу тронувшийся рассудком мало обращал на них внимания - вовсе не казалась смешной. Им любая тема для беседы была отвлечением и спасением, если они хотели сберечь собственный рассудок. И потому, даже Елизаров, слушал ее вначале высокомерно хмыкая, но мало-помалу подавленный таким количеством совпадений и такими подробностями - приобретая все более растерянный вид. - Не понимаю! - воскликнул Николай, когда Маринов закончил свой перечень. - Если они чтут тех же святых, тех же ангелов, почитают Спасителя и Богородицу - так почему же они называют нас неверными?! Ведь, если послушать вас - то вера-то у нас по большому счету одна и та же! - Так и есть, мой мальчик. - грустно ответил Константин Сергеевич, кладя юноше руку на плечо. - По большому счету. Только вот никого этот самый большой счет не интересует. Вот скажи, вам ведь в Корпусе преподавали уроки Закона Божия? - Разумеется. - насторожился Николай, а Елизаров вздернул брови, не понимая к чему он клонит. - Скажи, а сам-то ты читал Евангелие? Я имею в виду - подробно и вдумчиво. Или попросту слушал, что батюшка говорил? Юноша смутился. - Н-ну... читал конечно.... - С пятого на десятое полагаю? - Маринов не стал допытываться, смущение мальчика было достаточно ясным ответом. - Мало кто читает Евангелие, хотя молитвослов, и жития святых зачитывают до дыр. О вере мы знаем в основном то, о чем говорят нам священники, и легче слушать их, чем самим пробираться через тенета запутанных текстов первоисточника. Точно так же и они. Из десятка хорошо если один читал Коран, а о своей религии они имеют те же понятия, что и мы о своей. Слушают своих проповедников, как и мы - своих. А меж тем, проповедники - всего лишь люди. Подверженные страстям, симпатиям и антипатиям, и, зачастую, передавая из уст в уста некую истину, они вольно или невольно искажают ее до полной неузнаваемости. Вот Кази-Мулла объявил нам газават, и поднял под свои знамена весь Кавказ, в ненависти к "неверным". Проповедники их проповедуют искоренение иноверцев, как в свое время святая инквизиция чесала под одну гребенку весь христианский мир. А меж тем в Коране ясно сказано, что исповедующие веру в Единого бога - братья, неважно каким именем они называют своего Создателя, поскольку имен у него - тысяча. Власть имущие и те кто говорят от имени веры - имеют страшную власть над умами, особенно умами доверчивыми, и не приученными самостоятельно изыскивать верные пути. продолжение следует

Алексей Елизаров: - Правду говоришь, гяур. - неожиданно произнес наверху резкий, скрипучий голос Файзул Уддина, заставивший пленников вздрогнуть. Сухой суровый старик стоял над ямой, а рядом с ним едко улыбался Рахман, со своим уничтожающим взглядом. Старик добавил что-то еще и молодой горец перевел - Он говорит, что ты прав, но ты и ошибаешься. Иса - великий пророк, родившийся по воле Аллаха у девы не оскверненной прикосновением мужчины, пророк, своей жизнью и смертью прославивший Всевышнего. Но он всего лишь пророк. Вы же, поклоняетесь ему как Богу, и за ним, который был всего лишь посланником Всевышнего к людям, забыли про Пославшего его. - Это не так! - вскинулся Маринов, привставая, но Рахман нахмурился - Мы здесь не для богословских споров. И у нас не принято спорить со старшими. Ты! - он указал на Волкова - Ты будешь порукой за поведение твоих друзей. Но если вздумаешь сам нарушить свое слово - поплатится он. - его палец указал на Николая и юноша поневоле съежился. Горцы исчезли сверху, потом появился Али, спустивший в яму деревянную лестницу, а за это время Николай посмотрел на Волкова почти умоляюще. - Алексей Михайлович. Вы ведь не попытаетесь сбежать, или... или что-нибудь сделать? Волков с грустной усмешкой покачал головой. И день, начавшийся для пленников с неожиданного известия, и еще более неожиданной беседы, стал похож на сказку. Лишь перенесшие долгие и мучительные лишения люди, могут оценить в полной мере - какое это блаженство - выкупаться, постричься и побриться, ходить своими ногами, видеть вокруг дома, человеческие лица, и горы укрытые лесистым одеялом. Какое блаженство натянуть на себя грубую холщовую рубаху и штаны из небеленого полотна, Одежда была необходима - истлевшие лохмотья уже не прикрывали их наготу, а в маленьком ауле имелись и женщины, чьи взоры даже случайно недопустимо было оскорбить зрелищем обнаженных мужских тел. После просьбы Маринова Рахман долго колебался, и в конце концов разрешил им бритье, потому что за целый год все пятеро, за исключением Николая у которого еще не росла борода - так обросли, что почти потеряли человеческий облик. Юный Али выполнял роль цирюльника. Елизаров вздрагивал от забытого прикосновения бритвы к лицу, Маринов оставался спокоен, зато Волков кусал губы. Чего стоило вот сейчас, когда бритва проходилась по его шее -рвануться, дернуть головой вбок и перерезать себе горло об бритву, которую держал юноша. Он бы от неожиданности даже среагировать не успел. Но памятуя о предостережении Рахмана и испуганном голосе Николая - он сдержался. Но едва с бритьем было покончено, и все трое сполоснули лица в ведре с водой, у Елизарова едва не отвисла челюсть. Волков смотрел на него во все глаза, да и было отчего. - Господа... Да вы же близнецы! - не выдержал Константин Сергеевич, переводя взгляд с одного на другого. Это была правда. Они конечно и раньше бросались в глаза своим сходством, но отросшие волосы и бородатые лица могли скрывать многое, и придать сходство там где его не было. Но теперь, свежевыбритые и подстриженные, двое мужчин смотрели друг на друга, словно в собственное отражение в зеркале. Одного роста, они были почти одного сложения - разве что Волков был более сухопар, и если Елизаров изрядно исхудал в плену, то Волков словно бы высох, отчего резче обозначилось каждое сухожилие, каждая жилка под испещренной свежими и застарелыми рубцами кожей. Темные с рыжеватым отливом волосы, большие, почти круглые темные глаза, тонкие губы, которые у Елизарова были несколько раз разбиты ударами по лицу и пересекались шрамом наискось, эти двое были схожи как две половинки одного яблока, и даже мелкие отличия лишь острее подчеркивали это сходство. Лишь левое ухо, четверть которого была отсечена сабельным ударом - отличало Елизарова от Волкова. - Невероятно! - только и выговорил Алексей Николаевич - Теперь это выглядит еще более странным чем раньше! Алексей Михайлович, а вы точно мне не родственник? Может быть.... На ум шло все что угодно, вплоть до рождения близнецов, разлученных во младенчестве, как в дурном романе. Или что у матери..... или у отца была интрижка на стороне, и... - Нет! - резко ответил Волков, затягивая на шее шнурок рубашки, и не глядя на него. - У меня нет родных. Бывают слова, запирающие беседу на замок. Это "нет" таковым и являлось. Над странным сходством изрядно посмеялись конвоиры, и на маленькой площадке у частокола, под присмотром шестерых конвоиров состоялся настоящий пир. Было жестоким испытанием воли - соблюсти умеренность после целого года существования впроголодь, но Константин Сергеевич так настойчиво предостерегал своих товарищей по несчастью, что не только Елизаров, но и даже юный Николай нашли в себе силы ограничиться лишь несколькими кусочками зажаренной на угольях баранины. Зато Лукин, постоянно бормотавший что-то себе под нос, и то и дело взмахивавший руками, Лукин, с которым после его предательства никто не заговаривал, и мало-помалу казалось повредившийся в рассудке, накинулся на угощение точно изголодавшийся волк. Свежий горный воздух после затхлой вони ямы, ощущение чистоты и нормальной одежды, яркое солнце, и возможность свободно передвигаться вернули пленников к жизни. Даже конвоиры казались сейчас лишь необязательным приложением к удивительному пейзажу, что расстилался вокруг, саманные сакли выглядели дворцами, а женщины в своих красочных нарядах и платках представлялись все до одной настоящими красавицами. Правда теперь уже Волков посоветовал им делать вид, что не замечают их, поскольку даже пристального взгляда на любую из девушек было достаточно, чтобы это было сочтено за оскорбление. Но тем не менее, праздник, устроенный им, был прекрасен, и Елизарову не верилось, что люди, среди которых они сейчас, в данную минуту, не ощущают никакого притеснения - снова сбросят их в яму, и вновь будут держать на хлебе и воде, учить хлыстами и нагайками, и периодически вытаскивать оттуда лишь для какого-нибудь очередного мучительства. День клонился к вечеру, и четверо пленников стояли у частокола, глядя на расстилавшийся ниже аула пологий склон, и бесконечные горы за ним, когда к ним подошла женщина в черном платке. - У вас есть семья? Говорила она по-русски с гортанным горским акцентом, и упрощала слова, однако же не коверкала их. Трое мужчин и юноша обернулись как один, и Волков, склонив уважительно голову, ответил вопросом на вопрос. - У кого из нас вы спрашиваете это? - У всех четверых. - она обвела их большими, черными как уголья глазами, и только сейчас они заметили, что она совсем молода. Ей не было еще и тридцати, но черный платок, и черное платье старили ее лет на двадцать. Ее взгляд остановился на Николае. - Ты. У тебя есть семья? - Да, есть... - юноша растерянно взглянул на Маринова, точно спрашивая совета, и потупился - У меня есть родители, и младшая сестренка. - А у вас? - ее глаза все с той же странной, мрачной настойчивостью обратились к остальным. - У меня есть мать и жена. - произнес Елизаров, не понимая, правильно ли они делают, говоря правду, и в чем смысл этих неожиданных расспросов. - Я вдовец. - со вздохом сказал Константин Сергеевич. - Моей дочери сейчас двенадцать лет. Она учится в Институте Благородных девиц, и вот уже два с половиной года не знает жив или мертв ее отец. - Отчего умерла твоя жена? - нахмурилась женщина. - От тифа. - благородное лицо Маринова затуманилось.- Зачем вы спрашиваете нас об этом, госпожа? Женщина, не отвечая, вопросительно посмотрела на Волкова, который лишь покачал головой, снова обвела взглядом всех четверых, и направилась прочь, более ничего не прибавив. Все четверо переглянулись, не понимая ничего. Волков нарушил молчание не сразу: - На ней черный платок. Она вдова. Или потеряла ребенка. Или и то и другое. - Проклятая война. - вздохнул Константин Сергеевич. - Молоденькая совсем. Такой только жить, да радоваться, да детей рожать. От этих, в общем-то банальных слов, Елизарова неожиданно скрутило, и подступило к горлу комом, от мыслей, которые никогда не приходили ему в голову раньше. Он закусил губу, и глухо произнес, отвернувшись. - Моя жена никогда не родит ребенка. Я умру здесь, а она только через десять лет получит извещение о моей смерти, и право выйти замуж. Ей будет уже за тридцать. Может она и сможет снова выйти замуж и родить ребенка от второго мужа? Но, Господи, до чего же жестоко это все! Маринов положил ему руку на плечо. - Не отчаивайтесь, друг мой. Пока мы живы - все может произойти. Все в руках Божьих. - Да. И только сегодня мы ели жертвенное мясо. - вставил Николай с почти детской непосредственностью. - А вдруг поможет? Пойдем еще поедим, там еще много осталось, ведь уже можно, Константин Сергеевич, правда? - Правда. Когда они вернулись к тому месту, где их угощали днем - было уже темно. В горах темнеет быстро, и почти не бывает сумерек. В свете костра они увидели Лукина, лежавшего раскинув руки на земле, и громко стонавшего. Живот его был вздут, рубаха и земля вокруг были изгажены рвотой. Это не испортило аппетита четверым пленникам, которые устроившись поодаль, воздали должное остаткам угощения, соблюдая ту же умеренность что и днем, а едва взошла луна как за ними явился конвой. Все в душе Елизарова противилось теперь каждому движению, вернуться в яму после целого дня, чудесного дня на свободе, было почти равносильно смерти, даже хуже, много хуже. Но Волков, соблюдая данное им слово, взял его за руку повыше локтя и повел к яме, не дожидаясь пока их погонят кнутами. Им оказали последнее уважение, как гостям, проведшим в деревне праздничный день - в яму они спустились по деревянной лестнице. Лукина спустили на веревке, пропущенной подмышками. Ночью его непрерывно рвало, вначале полупереваренными кусками мяса, потом густой желчью, распространявшей вокруг отвратительную вонь. Елизарова мутило, и он удивлялся как ему самому удается удерживать в себе съеденное. Маринов по мере сил пытался облегчить муки умирающего, которые являлись последствиями пагубной невоздержанности с жареным мясом, после долгого существования впроголодь, но средств у него для этого, кроме воды, не было никаких. Под утро Лукин скончался, содрогаясь в сухих позывах ко рвоте, и давясь желчью и кровью, выплескивающимися изо рта при каждой судороге. На рассвете, когда в яму вполз первый солнечный луч, он осветил мертвое тело, и четверых живых смотревших друг на друга. - Год назад нас было больше дюжины. Осталось четверо, и лишь одному удалось вернуться домой.- тихо пробормотал Елизаров все еще находясь во власти бесконечного чувства безысходности, которое обрело какую-то новую окраску. - Он тоже вернулся домой. - отозвался Волков, глядя на труп, безо всякого сожаления. - Я имел в виду не этот дом, Алексей. - вздохнул Елизаров, садясь, подальше от мертвого. - Настоящий. Земной. - У вас есть такой дом, Алексей Николаевич. Где вас ждут. - в голосе Волкова прозвучала неожиданная горечь, а губы искривила едкая усмешка. - И хотя мы с вами похожи как две капли воды - я, в отличие от вас, могу рассчитывать лишь на один дом. Там. - он поднял руку, указывая в светлеющее небо. - Вот и удивляйтесь странному капризу природы, которая создав нас обоих как из одной формы дала нам разную судьбу, а потом взяла, да и уровняла во всем. У жизни весьма нездоровое чувство юмора. Елизаров лишь вздохнул, и уткнулся головой в скрещенные на коленях руки. Начинался очередной день плена. И все вернулось на круги своя, за исключением того, что еще одно человеческое существо обрело отныне свободу, неподвластную ни пленителям, ни войнам, и никому из земных владык.


Алексей Елизаров: Часть одиннадцатая Лимб 1830 год После праздника все вернулось на круги своя.. Оторванные от всего мира, словно бы между небом и землей, они ощущали себя какими-то полупокойниками, как те души в дантовском лимбе, которые целую вечность обречены стенать в бесконечной серой пустыне, не живые но и не мертвые, ни в раю и ни в аду. Всю вторую половину 1829 года повидимому вооруженное противостояние находилось в некоем подобии баланса, потому что горцы пребывали хоть и в сумрачном, раздраженном настроении, но открытую жесткость проявлять перестали. Лишь яма, скудное питание, вонючая вода, кнуты и нагайки при малейшей заминке, да холод высокогорья по ночам - были в то время основными мучителями четырех пленников. Медленная, не смертельная, но бесконечная пытка, холодом, голодом, вонью и невозможностью размять ноги в тесной яме. Они мучительно страдали от вялой лихорадки, пили какой-то горький отвар, которыми их потчевали, выздоравливали и заболевали снова. Юный Николай чах на глазах. Он отощал, съежился, кожа даже в межреберьях втянулась так, что он казался ожившим скелетом, и по большую часть времени просто лежал, не имея сил даже сидеть. Его все чаще сотрясал кашель, со скул не сходил нездоровый, лихорадочный румянец, и Маринов боялся, что юноша более не встанет на ноги. Остальные трое, бывшие некогда сильными, здоровыми мужчинами, хоть и исхудали и ослабели, но все же переносили эти тяготы лучше. Волков снова заговорил о побеге, но на этот раз Елизаров его не поддержал. Было бы чистым безумием пытаться сбежать сейчас, когда горцы наконец прекратили таскать их на допросы, сопровождавшиеся пытками. И будить снова в них то зверство, что он видел, когда их схватили при первой попытке - он больше не желал. В том что попытка провалится, Алексей Николаевич не сомневался. Он увещевал товарища не будить лихо, пока оно спит тихо, взывал к его состраданию, указывая в качестве аргумента на больного Николая, и на совершенно поседевшего от беспокойства Константина Сергеевича, который, казалось, еще больше постарел. Их еще дважды перевозили с места на место, и на зиму устроились в глухом лесу, во впадине меж двух гор, охранявших маленький лагерь с двух сторон, точно уснувшие великаны. В декабре к этому лагерю стали присоединяться новые люди. Приезжавшие по ночам, и разбивавшие палатки. Женщины с детьми, бежавшие от войны, старики, и мужчины, которые оставляя свои семьи в этом новом лагере снова собирались в отряд. Небольшие группки привозили и пленников. Двоих привезли в декабре, еще одного - в январе. В конце февраля в яме их стало десятеро. Из новых привезенных свои имена смогли назвать лишь трое - молодой, лет двадцати пяти, поручик Сергей Баташев, смуглый как индус, худой и крепкий точно деревяшка пехотный капитан Петр Черновский, и здоровенный, быкообразный с налитой шеей и лысой, как бильярдный шар макушкой Иван Евсеев, которого сталкивали в яму штыками. Остальные были настолько измучены и больны, что даже не вступали в разговоры. А один - совсем молоденький, с льньяными волосами кашлял кровью, скорчившись у земляной стены, и не имел сил даже протянуть руку за бурдюком с водой. Зима эта была тяжелой. Хотя защищали их от холода лучше чем в прошлую зиму, да и место в лесу было не так открыто всем ветрам как прошлогодняя зимняя стоянка - пленники были так истощены и измучены, что сил выносить пытку холодом и чудовищные лишения - не оставалось ни у кого. И к весне, несмотря на то, что к рациону их, помимо хлеба и воняющей тухлыми яйцами воды стали все чаще добавлять мотал - отвратительно пахнущий грязными портянками овечий сыр, и кислое молоко - от болезней умер первый пленник. Тот самый светловолосый парнишка, имени которого они так и не узнали. За ним - еще двое, привезенных в декабре. Николай, приободрившийся было с наступлением весны - физически сдал еще больше. Его растущему организму требовалась нормальная еда, а уже полтора года на таком пайке превратили юношу в старика. У него начали выпадать зубы, десны кровоточили, и в середине марта Маринов, заботившийся о нем, точно о собственном сыне - в совершенном отчаянии признался Волкову с Елизаровым, что мальчик не проживет и месяца. Через два дня их вновь посадили на телегу и куда-то повезли. Елизаров уже потерял счет этим бесконечным переездам. Он настолько отупел, что все происходившее воспринимал теперь как будто через глухой холодный кокон, оградивший его от остального мира. Куда их везут, и зачем. И что будет дальше. Это все происходило уже словно бы и не с ним. Полтора года плена сломили этого человека, который некогда казался сам себе таким замечательным. Теперь он понимал, что Маринов и Волков, которые и раньше внушали ему чувство превосходства - на деле гораздо сильнее его. Благородство одного и отвага другого, и стойкость которую проявляли оба, заботясь о других а не о себе - собственно и поддерживали всех остальных. Сам он, утратив и свойственное ему бахвальство, и запальчивость, и самомнение - понимал теперь, что он - такое же бессловесное мясо каким до сих пор считал солдатню, крепостных, да и всех, кого полагал ниже себя. Осознание этого пришло тем яснее в день, когда телега остановилась у ручья и пленникам было приказано выйти. Лишь четверо - Маринов, Волков, и двое новеньких - Евсеев и Черновский нашли в себе силы слезть с телеги самостоятельно и устоять на ногах. Остальных стащили волоком. Николай не смог стоять, и когда его сбросили с телеги - упал и не смог подняться. Двое горцев принялись осыпать его бранью и ударами. Юноша не двигался, и Елизаров с каким-то отстранением наблюдая за ними, понимал, что бедный мальчик вот прямо сейчас умирает у них на глазах, и вместо матери, которая отирала бы смертный пот с его чела - видит над собой лишь перекошенные лица горцев, и чувствует обжигающие удары кнутов и сапог. Голос Волкова он тоже слышал как издалека. Снова этот неугомонный бунтует. Зачем? Пусть мальчик умрет, все равно он не жилец. Там ему будет лучше. Однако Волков который спокойно смотрел на смерть Лукина, да и остальных, умерших в яме, и преспокойно укладывался спать рядом с трупами, которые горцы не торопились извлекать из ямы иногда по нескольку дней - словно с цепи сорвался, и сам истощенный, шатающийся, едва стоя на ногах, кинулся к горцу с кнутом, и схватив его за руки вырвал кнут. Маринов кричал что-то рядом, явно желая кинуться на помощь, но здоровяк Евсеев легко удержал его на месте. Горец опешил, но замешательство продолжалось недолго. На Алексея обрушился град ударов, в несколько секунд сбивший его с ног, но когда решив что он без сознания мучители снова повернулись к неподвижному уже Николаю - Волков повозив в липкой грязи руками приподнялся на четвереньки, переполз несколько метров, и под очередным ударом упал поперек лежавшего без движения юноши, и распластался, прикрывая его своим телом. Слов которые он при этом хрипел, не имея сил кричать громко - Елизаров не разбирал. Да если бы и разобрал то не понял бы. Он начал учить горское наречие, но понимал еще очень мало и плохо. Ну зачем он это делает - только и думалось ему отстраненно. Сам же говорил - вернуться домой. Пусть мальчик вернется.... здесь ему все равно ничего хорошего не светит. Однако через несколько минут град ударов прекратился от чьего-то окрика. Неторопливо подъехавший Файзул Уддин, чье сухое и неподвижное лицо не выражало никаких эмоций спешился, опустился на корточки возле обоих пленников, и недолго слушал бессвязне слова Волкова. После чего пощупал шею и лоб юноши, лежавшего без сознания, и поднявшись, сказал несколько слов конвоирам. Те, явно недовольные - отшвырнули Волкова в сторону, и подняв Николая куда-то его унесли. Алексей дотащился до своих на четвереньках, и Евсеев помог ему встать. Маринов, смотревший на эту сцену, не находил слов от бессильного отчаяния, и крупные слезы катились по его лицу, теряясь во вновь отросшей за семь месяцев бороде. Черновский что-то спросил, но Волков не мог ответить. Всем было очевидно, что несчастный юноша скончался, и бессмысленный порыв был совершенно бесполезен. Волков не отвечал. Пленников согнали в лес, и раздав деревянные лопаты велели самим копать яму. И все продолжилось как и прежде. Через несколько дней умер еще один пленник. Последний из тех, что оставались безымянными. Говорить он не мог из-за последствий слишком ретивого удара по голове, полученного при одном из допросов, и Елизаров со своими товарищами по заключению так и не узнали его имени. Бедняга несколько часов бился в конвульсиях, раздирая себе горло скрюченными пальцами и давясь белой пеной, которая лезла из его рта. Труп оставили в яме на два дня. Елизаров, которого раньше такое привело бы в ужас- теперь не обратил на это ни малейшего внимания. Он не удивился, даже когда Волков, едва оправившийся от побоев, вновь заговорил о побеге. Куда бежать, как и зачем... все замыслы этого безумца казались ему тупыми и нелепыми. Алексей едва мог ходить, плохо сросшаяся нога сделала его хромым на всю жизнь, а бесконечный лес вокруг, и неизвестность того где они находятся - делали этот план совершенно несбыточным. Так и случилось. Выбраться из ямы Волков сумел, благодаря ступенькам, которые накопал ночью в земляной стене, но на следующий день лес огласился лаем собак, и его притащили обратно на веревке, привязанной к седлу одной из лошадей. Что с ним делали после этой попытки - Елизаров не знал, да и не хотел знать. То, что швырнули в яму спустя неделю- было не похоже на человека, и даже Маринов, подумывал было о том, что человека так упорно рвущегося к смерти пожалуй было бы милосерднее отпустить. Но профессиональный долг в Константине Сергеевиче говорил сильнее голоса разума. Алексей оправился, хотя смотреть на него теперь было страшно. Нетронутым оставалось лишь лицо, как он и говорил, уважая мужество, горцы не наносили пленнику оскорбления, которым в их глазах является удар по лицу, зато жуткие шрамы от ожогов - открытым огнем, угольями и каленым железом, которые не скрывали лохмотья рубахи являли собой зрелище, которое даже привычным взглядом было трудно выносить. Баташев и Черновский вдохновленные этим примером, шушукались чуть ли не еженощно, и, спустя месяц, предложили свой план побега. Волков еще не успел оправиться, но Елизаров, и здоровяк Евсеев решили принять в нем участие. Только Маринов, со своей отрешенной философией лишь покачал головой. Однако план сорвался. В самый день предполагаемого побега снова заскрипели телеги, и их снова куда-то повезли. Памятуя первую попытку побега, и особенно то, что сейчас их было больше - приковали к бортам телеги. Самыми настоящими железными кандалами, с цепями, сковывавшими их друг с другом и с телегой. Как каторжников. Стояла весна. То самое время, когда в горах просыпаются леса и луга, еще не пробивается трава, зато земля сплошь зарастает мелкими, белыми, неказистыми цветочками, которые имеют совершенно одуряющий аромат. Дорога шла по горным кручам, то спускаясь, то поднимаясь, то проезжая через глубокие долины, которые сверху казались расчерченными синей краской - потому что густые леса тут не пропускали солнечного света, то взбираясь кверху, на простор, и тогда белые ледники островерхих гор, отражая солнце - слепили глаза. Пленники иногда гадали - куда их могут везти. Но конвоиры не отвечали, даже вечно любопытный Али куда-то пропал. День за днем в дороге с привалами по ночам, и снова в путь. Временами они слышали где-то вдали грохот стрельбы, и тогда лица конвоиров становились еще более мрачными. Телегу сопровождала целая колонна - фургоны, арбы, повозки всех видов и размеров, вплоть до сооруженных вручную подобия волокуш, там, где надо было везти тюки но не хватало колес. Дни и ночи, долгих два с лишним месяца, до самого лета длился этот переход. Их не расковывали ни на минуту. Справлять нужду приходилось прямо с телеги, до отказа натягивая при этом цепь, так, что у соседей по несчастью немилосердно сводило кости, ибо натянутая в одном месте цепь, проходившая через кольца кандалов каждого - затрагивала и остальных. Отрадным было лишь то, что в дороге они не дышали смрадным запахом ямы. И видели солнце. Совсем небольшое вроде бы преимущество - но как ни странно, на полумертвых, измученных пленников живительный свет горячего по поздней весне светила производил почти магическое действие. Еще месяц назад они были иззелена-серыми полутрупами, которые едва могли держаться ровно. Теперь же - к ним возвращались силы, словно их тела были подобны деревьям, оживавшим с приходом весны. Только вот им, в отличие от деревьев - проходящие дни не сулили ничего хорошего. И возвращавшиеся силы - сулили лишь одно - что отмучиться и уйти им удастся весьма нескоро.... продолжение следует

Алексей Елизаров: К концу второго месяца почти непрерывного, медленного передвижения пленники окрепли. Свежий воздух, солнце, немного улучшившийся рацион, и главное - почти прекратившиеся экзекуции понемногу вернули им силы. Теперь они уже не были похожи на полумертвые бревна с погасшими взглядами, и не лежали вповалку на дне телеги, не имея желания смотреть по сторонам и сил о чем-то говорить. Они ехали в телеге сидя, прислонившись спинами к бортам, и смотрели на восхитительный пейзаж, понемногу разворачивающийся перед ними, то озаряемый ярким солнцем, то серебристым светом луны, то освещаемый, то погружающийся во мрак. Видели поросшие густыми лесами склоны, которые становились все более крутыми, видели как в проплешинах темно-зеленого лесистого покрывала проглядывают слоистые голые скалы. Воздух становился все более разреженным, а запахи лета наполняли его смесью самых невероятных ароматов. Цепи, сковывающие пленников, и кандалы, стиравшие запястья и щиколотки до живого мяса были в эти дни единственным напоминанием о плене. Вновь начались разговоры по ночам, и воспоминания. Елизаров, которого все перенесенное все дальше и дальше уводило от его собственного "я". И, вот что странно, предаваясь вслух воспоминаниям, в деталях воскрешая собственную, навсегда, утраченную жизнь - он чувствовал, что его слушают так, как никогда не слушали раньше, хотя, казалось бы - его прежние рассказы и похвальба в среде офицеров - о женщинах, о службе, о картах и высоких особах - были же куда интереснее, чем медленные воспоминания вслух о жене и матери... о доме, о Павловке... О синих сумерках, сгущавшихся у реки. О соседях, и их привычках. О слугах... о земле... Но тем не менее - его слушали так же как и других - в глубоком молчаливом внимании. Очень может быть, что слушая его - каждый вспоминал свою жизнь, свой дом, проводил параллели - как это делал он сам, слушая к примеру того же Евсеева, который с упоением рассказывал об охоте на лосей и медведей в имении своего тестя под Брянском. Только вот странный блеск в глазах Волкова, которого не было раньше - свидетельствовал о самом неподдельном интересе. Он мало того, что просто слушал, но еще и задавал вопросы. А потом умолкал, погружаясь в глубокую задумчивость. О себе он не рассказывал почти ничего - разве что кто-то спрашивал его о службе и Кавказе. Складывалось ощущение, что до армии он и не жил вовсе. Никаких рассказов о семье или доме, и поэтому говорил он меньше всех, потому что сейчас меньше всего им хотелось вспоминать о войне, приведшей их к этим вот цепям, телеге и яме, которая несомненно снова ожидала их там, куда они ехали. Маринов тоже говорил мало. Елизаров понимал, что тот до сих пор вспоминает Николая, жуткую сцену разыгравшуюся перед ними, когда умиравшего мальчишку, которому не исполнилось и девятнадцати - добивали кнутами и сапогами. И каково же было изумление всех без исключения, когда однажды, когда колонна остановилась на очередную ночевку, к телеге на маленькой белой лошадке с рахитически вывернутыми коленями подъехал..... Николай! Живой! В поношенной черкеске с чужого плеча, которая болталась на нем как на вешалке, свешиваясь полами на добрую пядь ниже колен, и с завернутыми рукавами. Он был худ, бледен, провалы на месте выпавших передних зубов запали как у старика, а сквозь поредевшие волосы просвечивала кожа, но это был он. Константин Сергеевич, первый заметивший его, и повидимому принявший юношу за привидение застыл как соляной столп, а следуя за его остановившимся взглядом обернулись и все остальные. И повскакали с мест, насколько позволяли цепи, не веря собственным глазам,. Недоуменные и радостные восклицания заставили юношу вымученно улыбнуться, и, предваряя возможные расспросы, и мрачные вспышки, мелькнувшие в глазах Черновского и Волкова выпалил первое, что повидимому его мучило, и чего он не хотел допускать даже в мыслях своих товарищей - Я не продался! Честно! Складка залегшая было между бровями Волкова разгладилась, а Черновский указал на черкеску. - Тогда как это понять? - Ну надо же им было во что-то меня одеть. - почти виновато развел руками юноша, и бросив поводья протянул обе руки к Маринову - Константин Сергеевич.... Его голос оборвался, но Маринову не требовалось слов. Рискуя свалиться с телеги он перевалился через край, и сгреб юношу в объятия. Елизаров невольно вскрикнул - дернувшаяся от рывка цепь натянулась до отказа, неровный железный край браслетов больно впился в растертую до крови плоть, но все это не стоило внимания по сравнению с тем чудом, что сейчас происходило. Написанное на всех без исключения лицах недоуменное восхищение отражало порыв объединивший этих людей, мысленно уже похоронивших парня. Великан Евсеев отирал глаза, а Константин Сергеевич, не таясь плакал навзрыд, теребя непослушными, изуродованными на допросах пальцами редкие волосы, черкеску, плечи воскресшего юноши, которого успел полюбить как сына, и бормотал что-то бессвязное, чего не могли расслышать даже те, что стояли рядом и старались дотянуться до Николая, пощупать, и поверить наконец в то, что он в самом деле не призрак. Прошло немало времени, прежде чем все успокоились. Николай перебрался в телегу, и уселся рядом с Константином Сергеевичем, который никак не мог заставить себя выпустить его руку, и рассказывал о том, как пришел в себя уже в каком-то фургоне. Как двое женщин - старуха и молодая в черных платках, отпаивали его каким-то бурым настоем, который пах хвоей и плесенью, кормили с ложечкии выхаживали, как несколько раз заглядывал в фургон Файзул Уддин, как зачастил Али, с которым было не так скучно выздоравливать, и наконец выпалил свою главную новость: - Они хотят обменять меня. Кто-то из ихних попал в плен, и теперь они хотят обменять меня на него. Я вот только сегодня смог сесть на коня, и мне разрешили повидаться с вами. А завтра они повезут меня вниз, во всяком случае они так сказали... - он обводил растерянным взглядом знакомые лица, с выражением непередаваемой смеси из счастья и щемящего чувства вины.- Мне... Мне так стыдно... - Дурак! - гаркнул Евсеев, гулко хлопнув по борту телеги - Стыдно ему! Радоваться надо! - Стыдно! - повторил Николай, к глазам которого подкатили слезы, а голос сдавило комом в горле - Вы... вы помогли мне перенести все это. Я бы не выжил тут, если бы не вы все... - он обводил взглядом лица теперь уже бывших товарищей по плену- Особенно вы, Константин Сергеевич.... Вы меня берегли... выхаживали когда болел.. утешали...защищали как могли... да и все вы.. я же помню... как нас держали без хлеба и воды и вы все трое набирали дождь чтобы напоить меня, тогда как самим было... как прикрывали от кнутов... прятали от допросов, подставляясь сами... и вообще всегда... Маринов сжал его руку, мучительно пытаясь что-то сказать, но не находя слов от переполнявших его чувств, а юноша посмотрел на Волкова - А вы, Алексей Михайлович - меня от смерти спасли. Мне Али сказал. Сказал так меня и забили бы там, если бы вы не прикрыли, да не упросили... Волков лишь помотал головой, прикусив губы, и сделав жест, долженствующий означать "Пустое". У Елизарова самого ком стоял в горле и сжималось сердце. Слишком многое объединило этих четверых за полтора года, чтобы теперь они могли бы высказаться словами. - Ты уезжаешь завтра? - спросил Баташев, которого подселили к этой четверке относительно недавно, и потому опомнившийся гораздо быстрее остальных - Николай... Будь другом. Когда вернешься в Россию - напиши моим! Они же места себе не находят наверное... - И моим - вздохнул Евсеев, протирая лысую макушку - Сынку моему наверное уже третий годик пошел. А я вот тут загораю. Чертова война. - Конечно! - вскинулся юноша в свою очередь, сжимая руку Маринова, а вторую протягивая к остальным, словно бы желая обнять и утешить каждого, от каждого принять сокровенное поручение и выполнить его как можно лучше, словно мог этим загладить невольное чувство вины за то, что он получает свободу, а они - остаются здесь. - Что угодно, кому угодно! Говорите, я все передам, всем напишу, все скажу! - Дочке моей... в институт - вздохнул Константин Сергеевич, наконец совладавший с собой. - Да ты и так знаешь... - А мои в Тверской губернии, Бежецкий уезд! В Березках. Имение так называется. Отца Петром Семеновичем звать - торопливо продолжил Баташев, а Евсеев перебил, голосом густым и низким как колокол - Женка моя с мальцом у отца своего должна быть, в поместье под Брянском, Неродилово. А зовут ее Ксения Владимировна, Евсеева. Не забудешь? - Конечно нет! - с восторгом закивал Николай, переводя взгляд на оставшихся троих. Странным контрастом были его юношески порывистые жесты и голос - по сравнению с его внешностью старика.... - А вы? Алексей Михайлович, Алексей Николаевич, Петр Ильич.... - У меня нет родных - как-то устало выдохнул Волков, а Елизаров уже открыл было рот, как Черновский сухо сплюнув за борт телеги раздраженно бросил - А чеченцы-то не дураки. - Вы о чем? - Маринов поднял голову - Да все о том же. - темные глаза Черновского со смуглого, обветренного лица смотрели жестко, и даже зло - Выбивали из нас письма родным, о выкупе. Не получилось. А теперь вот мальчишка по вашей доброй воле сделает то, чего из всех нас кнутами, огнем да железом вытрясти не могли. Сообщит родным где мы и что с нами. Да и начнут те пороги обивать, справки наводить. А потом и сюда притянутся, как пить дать. Язык, как известно до Киева доведет, а чем Кавказ хуже? Слова эти огорошили всех, словно гром среди ясного неба. Николай застыл с открытым ртом, шестеро мужчин переглянулись. - А ведь вы правы... - запинаясь признался молодой Баташев, и закрыв глаза со стоном выругался. Евсеев протер затылок - Ну... раз так... моим не пиши наверное... А то глядишь, и правда отыскать захотят... а тесть у меня небогатый. Худо женке будет тогда. Знать где меня искать и не мочь... то есть не иметь возможности отыскать. - Моим... напиши все же - решил наконец Баташев опуская голову с видом человека на что -то решившегося. - Отыщут или нет - это бабушка надвое сказала. Невеста у меня. Не будет знать куда я делся - еще чего доброго решит что с черкешенкой какой связался, сбежал, ее оставил... Волков невольно прыснул в кулак, а Елизаров опустил лицо в сложенные ладони, чувствуя как до боли сжимается сердце. - И дочке моей... - тихо произнес Константин Сергеевич - Напиши все же. Пусть знает что отец ее пока еще жив. Что думает о ней. И... и благословение мое ей передай... если сможешь. Наступила тишина.Черновский непримиримый в своей ненависти к черкесам, и казалось не знавший ни секунды слабости коршуном смотрел на сдавшихся Баташего и Маринова, Евсеев сидел, разглядывая собственные пальцы, и только очень чуткий человек мог бы догадаться - чего стоило этому добродушному великану отказаться от последней надежды увидеть жену, и сына родившегося после его отъезда на Кавказ - ради того, чтобы не причинять лишних хлопот своей семье. Волков хранил каменное молчание и почти такую же неподвижность,а Елизаров, не поднимавший головы под вопросительным взглядом Николая лишь до крови кусал губы, силясь сдержать непрошенные слезы, и чувствуя как до боли сжимается сердце. Вот так. Возможность. Написать. Матери.. Тасе. Но что написать? Последнее "прости"? А ведь зачем врать себе, нет у него такого присутствия духа, чтобы искренне попрощаться с ними. Это письмо, даже если не будет содержать соответствующих слов - все равно будет завуалированным воплем, мольбой о помощи... Унизительным, беспомощным.... И ведь... что они смогут сделать? Старуха и молодая, неопытная женщина? Ни связей у них, ни знакомств... Мать.... мать будет страдать, зная что с ним сейчас. А Тася? Тася.... А захочет ли она его спасти? Пожалеет ли? Или... Сколько раз вспоминалось ему то, о чем он не рассказывал даже товарищам по заключению. Ее опущенный взгляд, глухая стена которой она стала отгораживаться в последние месяцы. Тогда это раздражало, хотелось уязвлять ее все больше и больше, чтобы убедиться в том, что живая. Да только не видел. Никогда не видел. И досадовал. Знал, что слухи о его похождениях и изменах доходят до нее. А в ответ... ни слова, ни упрека. Только все упорнее отводила взгляд. Так что ж теперь... прилетит к ней письмо, с отчаянной мольбой о помощи, тем более отчаянной, что не будет высказана явно. И что тогда? От этой мысли его пронзило болью, словно от клинка. Он представил себе, как аккуратно она складывает полученное письмо. Уголок к уголку, стараясь попасть в прежние сгибы. Встает, шурша платьем. И как на ее восковом лице не появится даже улыбки. Вот и подыхай, кобель. Вот что она подумает.... Или... или того хуже. Из благородства или чувства долга может сделать попытку помочь. Он попытался представить это, и поневоле застонал от нового приступа совершенно физической боли, сжался в комок, и почувствовал как увлажнились чем-то горячим прижатые к лицу пальцы. Вот оно... искупление... За все. Не могу я попросить ее о помощи..... Не имею права... Господи.... Он всхлипнул, и когда Николай вопросительно тронул его за плечо - лишь помотал головой, не отнимая от лица прикрывающих его рук. Волков, не спускавший с него пронзительного взгляда едва заметно нахмурился. Отчего он отказывается? Ведь жена, мать? Из гордости? Однако... это была черта заслуживавшая уважения. И в его взгляде мелькнуло нечто новое, сменившись острым сожалением и... сочувствием. Елизаров этого не видел. Он вообще ничего не хотел больше видеть, раздираемый навалившимся на него осознанием всей трагичности ловушки, в которую он загнал себя сам. Своей жизнью. И о том, каким способом ему предстоит искупать свою вину. Оставшись тут... отказавшись от последнего, призрачного шанса... Теперь уже вполне сознательно...

Алексей Елизаров: Часть двенадцатая Охота лето 1831 - весна 1832 года После освобождения Николая дни помчались со страшной быстротой. Лето промелькнуло в постоянных переездах с места на место, и условия содержания узников при этом не менялись. Их по-прежнему держали постоянно в цепях, и пожалуй лишь вода, отдающая тухлыми яйцами, которую Константин Сергеевич неизменно, несмотря на ропот своих сотоварищей, урезал от их ежедневной порции, чтобы обливать запястья - спасала их от нагноения и гангрены, потому что железные браслеты к концу третьего месяца стерли плоть до самых костей, и незаживающие страшные раны с рваными, подрытыми краями причиняли всем шестерым тяжкие мучения. Волков не раз думал о том, что ни один из них не прожил бы в таких условиях и года, если бы не непрерывная забота этого благородного человека, даже в плену остававшегося прежде всего врачом. С наступлением осени весь караван остановился, и стал готовиться к зимовке в глубокой ложбине меж двух поросших густым лесом гор. Пленным велели выкопать себе яму, и они сбили себе руки и подошвы в кровь, потому что вырыть что-либо в этой каменистой земле было практически невозможно. Эскортировавшие их конвоиры тщательно отделяли своих пленников от остальных беженцев - стариков, женщин и детей. Но поскольку трудоспособных мужчин в караване почти не было, а конвоиры ни днем ни ночью не выпускали из рук оружия, то пленников приспособили для работ по постройке кыш-лака. Зимней стоянки. Они копали в оказавшемся на одном из склонов суглинке сырцовую глину, перетаскивали ее на деревянных носилках, а потом по суткам месили ее с навозом и соломой, нарезали из этого месива тяжелыми глиняными формами громадные кирпичи, и раскладывали их сушиться на солнце, а с наступлением ночи их вновь кнутами и прикладами заталкивали в яму, откуда выходили на следующее утро, чтобы вновь взяться за работу. Несмотря на тяжелый труд, стертые до крови руки, удары кнутов, которыми их погоняли будто скот, возможность двигаться, а не сидеть месяцами в провонявшей яме - была настолько восхитительна, что никто и не думал жаловаться. Однако работа лишь на первый взгляд казавшаяся легкой, вскоре вскрыла под собой такие мучительные подробности, о которых никто из них по первости и не подумал. Кожа на босых ногах лопалась, и глина, которую день-деньской мучительно месили, разъедала эти трещины в глубокие незаживающие язвы, так, что в каждом их получившихся саманных кирпичей была толика их крови. От тяжести сырой глины ломились руки и спины, а когда стали варить в глубоких чанах смолу, чтобы пропитать ею рогожу для крыш и защиты стен от дождя - то не было ни одного, кто обошелся бы без тяжких ожогов, потому что ни рукавиц, ни фартуков им не полагалось. Пропитанные грязью, глиной, землей и засохшей кровью лохмотья заскорузли, превращаясь в дополнительный источник мук, ободранные до костей кисти рук кровоточили, а кнуты, не позволявшие им ни секунды передышки - вновь вскрывали старые рубцы на спинах и плечах. И все же это было легче чем сидеть и ждать - кого из них выдернут в сегодня на допрос с избиением. К наступлению темноты, измученные вконец - они буквально падали в свою яму, и засыпали тяжелым, каменным сном прежде чем им успевали спустить бурдюк с водой. Ночи, заполненные воем волков в лесах вокруг стоянки, жгучими укусами каких-то насекомых, почему-то не думавших засыпать с наступлением осени, и тягостной, постоянной, неотступной болью в измученных непосильной работой телах - были временем, когда шестеро человек, не имея сил проснуться - лишь глухо стонали во сне. А поутру - несколько ведер ледяной воды выливаемые в яму - возвращали их к действительности, и снова под ругань и свист кнутов они принимались за работу, делая перерыв лишь в полдень, чтобы усевшись вокруг большого камня на берегу речки - съесть то, что выделялось им на пропитание раз в сутки - несоленые горские лепешки и белый овечий сыр, запивая все это водой, которую черпали прямо из реки. Часто к этому нехитрому обеду присоединяли какие-нибудь травки, которые удавалось нарвать на берегу - просвирняк, лопух или черемшу. Евсеев протестовал против такого "подножного корма", но Константин Сергее вич был неумолим, и оказался прав. У многих из них к этому времени кровоточили десны и начинали выпадать зубы, у всех без исключения отслаивались ногти, обнажая красные кровоточащие ложа до основания, и с появлением в рационе трав - эти и другие явления, вызванные недостатком в рационе самых необходимых полезных веществ, стали исчезать. Измученные вконец, они все же успели наготовить и насушить до наступления дождей столько кирпичей и насмолили столько рогожи, что можно было приступить к постройке, и это оказалось самым легким делом, поскольку высохший саман был куда легче чем в сыром виде, и домики, строившиеся словно из детских кубиков, возводились по той же нехитрой методике, с использованием вместо скрепляющего раствора - все той же сырой глины смешанной с навозом. Удивительное и простое изобретение - саман, с древнейших времен не претерпевшее никаких изменений, позволяло возводить поселения буквально на ровном месте, не используя ни камней ни досок, ни бревен ни камней. И оставлять эти домики не жалея. Пастухи, перегоняя стада с наступлением весны на высокогорные пастбища - строили там такие домики, и жили в них до осенних дождей, а потом спускались вместе со стадами в долины, а оставленные домики размывались дождями и сравнивались с землей, не нарушая ничем девственную чистоту гор, и не оскверняя их признаками человеческого жилья. Вот и теперь - когда жившие до тех пор в фургонах и кибитках беженцы расселились по домам, появившаяся из ничего деревенька обрела уютный и привлекательный вид, а в случае опасности, если им вновь придется покинуть обжитое место - и отстроиться на новом, то после того, как уезжая они снимут с крыш просмоленные рогожи и эта деревенька вскоре исчезнет не оставив после себя и следа. Когда они заканчивали последний домик, и Баташев, поднявшись на плечи Евсеева, настилал на крышу рогожу, чтобы предохранить дом от размывания дождями - Черновский, прибивавший деревянным молотком раму для входной двери произнес словно невзначай. - Вот и закончили. А что будет завтра? Он произнес это по-французски, и несмотря на безобидность фразы все пленники насторожились, потому что на французский они привыкли переходить лишь в тех случаях, когда надо было сказать друг другу что-то чего не должны были понять охранники, неизменно маячившие где-то рядом. Волков, с закатанными выше колен штанинами, месивший глину для замазки в большом корыте отбросил с глаз отросшие волосы, мокрые от пота несмотря на то, что бабье лето давно закончилось, и ближе к вечеру становилось холодно - поглядел на говорившего - Завтра будет то же что и всегда. - То есть мы останемся сидеть в яме. И продолжится все как и раньше. Верно? - Скорее всего. - Петр Ильич, к чему вы клоните? - Маринов, только что принесший вместе с Елизаровым на носилках очередную порцию глины вывалил е в корыто, а Елизаров потянулся за водой - К тому, что не пора ли нам привести в исполнение наш план, господа? Сегодня. Кто со мной? Пленники переглянулись. Одно дело изобретать нелепые, фантастические планы побега, заполняя этим редкие периоды в которые им сейчас удавалось поговорить, и совсем другое - привести их в исполнение. - Я. - без колебаний произнес Волков, с усилием выдирая ноги из тягучей глины. На серой поверхности темнели тонкие разводы крови, похожие на завитки черных нитей. - И я! - с жаром поддержал Баташев. Здоровяк Евсеев лишь почесал затылок. - Так-то оно звучит хорошо. Но ведь поймают же. И что потом? - Если поймают - пожалеешь, что не убили. - коротко пояснил Волков. - Но ведь всегда есть возможность, что убьют. - Не понимаю я вас, господа. - вздохнул Маринов. - Вы совершенно точно знаете, что сбежать невозможно. Алексей, ну сколько раз вы пытались. И знаете чего стоила вам каждая такая попытка. Должен ли я напомнить вам - что самоубийство - страшный грех, и неважно, осуществляете ли вы его собственноручно или же намеренно создаете ситуацию, в которой неминуемо погибнете от других рук? - Грех! - Черновский лишь фыркнул. - Вы еще попугайте нас адовыми сковородками, Константин Сергеевич. Думаете в аду будет хуже чем здесь? Чем рисковать? Смертью? Ерунда. Пусть даже один шанс из ста, но ради него стоит рискнуть. - Нет у вас даже одного шанса. - проговорил молчавший до сих пор Елизаров. - И убивать вас не станут. Вас поймают, и будут терзать до тех пор, пока от вас не останется лишь комок ободранного, кровоточащего, дергающегося и ничего не соображающего мяса, у которого не достанет сил даже на то чтобы стонать. После чего вас заботливо вылечат, и снова вернут в яму. Только и всего. Кто-нибудь из вас знает - где мы сейчас? В какой части Кавказа? В какой стороне - наши? Сколько дней, недель и месяцев, даже в случае удачи -надо будет пройти пешком по горам. Пешком? Нашими-то ногами, на которых живого места нет? Без еды и воды? Вы бредите, Петр Ильич. Наступило глубокое молчание. Все знали, что он прав. Но тем не менее.... Пусть это было безумием, но они попытались. Черновский, Волков и Баташев - ночью, накопав ступенек в стенке ямы и выбравшись наружу умудрились оглушить часового, отобрать у него ружье и скрыться в лесу. Продолжение следует

Алексей Елизаров: Пропажу обнаружили лишь наутро. Поднялся крик, суета, стали седлать лошадей, а Константин Сергеевич стал молиться в голос, чтобы этим троим удалось уйти. Один из горцев хлестнул его по лицу кнутом, да так, что гибкое кнутовище рассекло щеку и скулу до самой кости. Поток крови, хлынувшей из раны ошеломил Елизарова. И пока они вдвоем с Евсеевым пытались остановить кровь, заматывая рану всеми тряпками которые только были в их распоряжении - снаряженная погоня, вместе со сворой из шести огромных лохматых псов, каждый из которых был по пояс взрослому человеку - скрылась в лесу. Беглецы бежали всю ночь. Волков, чья хромота не позволяла ему бежать быстро - стал вскоре отставать. Непослушная, искалеченная нога от напряжения разболелась донельзя, кость словно терзали раскаленными клещами, он делал все возможное, чтобы не задерживать своих спутников, но отставал все больше и больше. Они бежали наобум, зная что оба выхода из лощины охраняются - выбрав наудачу левый склон, и тишина в оставленной далеко позади деревеньке поначалу внушала надежду что удастся уйти. Однако - заалел восток, в тишине гор, далеко разносившей звуки - послышался отдаленный шум, и они поняли, что бегство обнаружено, и за ними снаряжена погоня. Кони не смогут скакать вверх по склону галопом, но обессилевших, изморенных долгим пленом людей нагнать им бы все равно не составило труда. В надежде, что преследователи не смогут найти их в лесу они все же пробирались вперед, когда странный звук заставил Баташева вздрогнуть. - Слышите? Собаки! Действительно, ниже них по склону раздавался многоголосый собачий лай. Даже надежда затеряться в лесу растаяла как дым. Черновский выругался так, что небу стало жарко, и устремился дальше, уже больше карабкаясь, чем убегая. Баташев держался вровень с ним, но Волков, белый как смерть от боли, все больше отставал, и наконец, зацепившись непослушной, отнимающейся от напряжения ногой за корягу, упал, попытался приподняться и подавился глухим стоном. Нога больше не слушалась. Он еще попытался проползти несколько саженей, но потом растерял даже эти скудные силы. Черновский словно бы и не заметил этого, но Сергей дернул его за руку, и указал на упавшего товарища. Пехотный капитан выругался, но все же вернулся на несколько шагов, и с помошью Баташева поднял Алексея на ноги. Стоять он не мог, и почти висел на руках у своих товарищей. - Бесполезно.... - выдохнул он наконец. - Бегите. Со мной вам не уйти. Собачий лай тем временем раздавался явственнее. Было слышно, что свора идет по хорошему следу, тем более что не ожидая собак, которых вроде бы в деревушке не было - беглецы не озаботились путать следы. Откуда же им было знать, что собак привели от того маленького отряда, что сторожил северный выход из лощины. - Идем... Мы понесем тебя! - воскликнул молодой Баташев, все еще держа Алексея под локоть, и не представляя, как можно уйти, оставив одного из троих. Черновский же отпустил руку, и с сомнением поглядел на Волкова. Тот лишившись опоры с одной стороны - повалился на колено, поскольку у молодого человека не хватило сил в одиночку удержать его на ногах. Исхудалые пальцы в мозолях впились в бедро так, словно хотели его разорвать, и когда Алексей поднял голову, перекошенное от боли лицо было уже не бледным а серо-зеленоватым. - Петр... Пристрели меня.... - прохрипел он, еле выдавливая слова. - Ради Бога... Это было бы счастьем. Почему бы и нет? В руках у Черновского ружье часового, которое они прихватили, есть и несколько зарядов, так почему бы... Короткое движение пальцем и... свобода! Пехотный капитан с сомнением поглядел на ружье, на Волкова, словно решая что-то для себя, уже поднял было ружье, когда вдруг передумал. и стремительно зашагал прочь, почти побежал, держа ружье за цевье и не оглядываясь. - Петр!!! - отчаяние, страшная мольба в одном-единственном оклике, разорвали утренний воздух словно ножом. Бесполезно. Тяжелым комом накрыло душу. Господи... почему они не обыскали часового... Ведь почти наверняка у него должен был быть и нож. Баташев в ужасе переводил взгляд с Волкова на удалявшегося Черновского, не зная что ему делать - остаться ли с одним товарищем, пойти ли за другим, почему Черновский не выполнил просьбы, оставив Волкова живым на растерзание своре, лай которой слышался все ближе. Алексей, закусил губы, и стряхнул руку Сергея. - Беги.... Живей, живей! - А как же ты? - Да беги же ты! - Волков уже почти кричал. - Безоружный ты мне не поможешь. Что толку если зацапают обоих? - Но я.... - молодой человек растерялся, он не знал что ему делать. Алексей выругался, и толкнул его что было сил. - Беги говорю!!! Сергей отшатнулся, сглотнул наворачивающиеся слезы и бросился бежать, вскоре скрывшись за деревьями. Волков нащупал позади себя камень и отполз к нему, прислоняясь спиной. Он пытался решить, что ему делать, отчаянно искал хоть какой-нибудь выход - и не находил. Разбить себе голову об этот камень? Не хватит сил. Может быть... - он принялся шарить вокруг. Острой крепкой веткой можно проткнуть горло не хуже чем ножом. Но вокруг были лишь прелые листья и мелкие сухие веточки, которые не выдержали бы даже слабого удара. Ну же, должно же тут быть хоть что-нибудь.... Свора с лаем выскочила изза деревьев, и он выпрямился навстречу собакам. Кинутся, растерзают? Плевать, все лучше, чем. - Ну! - прикрикнкнул он на собак, и набрав в горсть прелых листьев швырнул их в морду первому же подбежавшему псу. Однако собака остановилась как вкопанная, и Волков, застывший, затравленный, обводя всю шестерку пылающим взглядом все еще пытался их разозлить, но те, взяв его в кольцо лишь заливались лаем и не трогались с места. Не то были хорошо выдрессированы, не то попросту не решались кинуться на человека, не выказывавшего страха. Казалось прошла вечность прежде чем из-за деревьев с гиканьем и свистом показались всадники. Разгоряченные погоней, они выглядели донельзя довольными, и буквально лучились азартом. - Цхьалгlа!* - крикнул скакавший впереди Рахман, и с хохотом щелкнул кнутом - Попался, борз?! Я же говорил, что далеко не убежишь. Файзул Уддин, ехавший следом за ним принялся утихомиривать собак, а двое других горцев, соскочив с коней живо заломили Волкову руки за спину перетянув их сыромятным ремнем. - Хорошая охота, борз! - со смехом тем временем горячил свою лошадь Рахман. - Спасибо за подарок! Давно мы так не веселились. - Но есть еще двое! Леха'... леха'!!! ** Щелчок кнута отвлек собак, здоровенная черно-белая сука бегавшая вокруг камня звонко залаяла и кинулась за деревья, опустив нос к земле, а за ней потянулась и остальная свора. Горцы со смехом и воплями последовали за ними, неторопливой, размашистой рысцой, низко пригибаясь к шеям лошадей, чтобы удержать равновесие на склоне и уберечься от веток деревьев. С Волковым осталось двое. Один не церемонясь сбил его на землю ударом приклада в живот, припечатал для верности каблуком сапога по больному бедру, тогда как второй обвязывал щиколотки веревкой, которую потом прикрепил к седлу. Алексей не сопротивлялся, да и не мог бы, и когда они тронулись обратно к лагерю, волоча его за собой по земле за связанные ноги - каждый камешек, каждая ветка, каждая коряга, на таком долгом, бесконечном пути, пыль поднимаемая копытами, а более всего - сдавливающее ощущение провала - стали пыткой, тем более страшной, что в конце пути - ожидали другие. Издалека донесся ружейный выстрел, и Волков вздрогнул бы, если бы его не мотало с боку на бок и не ударяло бы о стволы, камни, обдирая тело под лохмотьями словно тупой пилой. Что это значило? Он не мог понять. Оставалось лишь надеяться что Черновский хотя бы догадается пристрелить Сергея, раньше чем их обоих все же догонят. Имея оружие - и сдаться преследователям живым... Это не укладывалось в голове. Оставшихся двоих беглецов приволокли лишь после полудня. Так же как и его самого - привязанных за ноги позади лошади. Баташев был без сознания, его голова бессильно моталась из стороны в сторону, а спина, плечи и руки были сплошь изорваны и в грязи. Черновский с замотанной поясами горцев головой походил на труп. Их обоих привязали к столбам у края ямы, где у одного уже был крепко прикручен Волков, с руками вывернутыми назад так, словно он пытался заведенными за спину руками обнять этот столб. Сергея облили водой, и привели в чувство, а когда размотали повязки на голове пехотного капитана, то пленники увидели страшную рану, изуродовавшую его сухое и острое лицо. Он повидимому выстрелил себе в висок, но пуля не войдя в череп прошла по касательной, кнаружи, вырвала кусок из наружной стенки орбиты,выбила правый глаз и срезала как резцом спинку носа, превратив его лицо в страшную, гротескную маску. Весь день до вечера колдовала над привязанным к столбу бесчувственым изуродованным офицером старуха с потемневшим от возраста лицом и иссохшими руками, которой горцы помогали словно ассистенты хирурга, предоставив обоих других, привязанным к столбым пленников до поры до времени самим себе. Кровь остановили, рану обработали и зашили, оставив, однако не забинтованной - явно в назидание остальным. Елизаров, Маринов и Евсеев, видевшие все это из ямы, потому что верхние части столбов, вкопанныех вокруг, были хорошо видны - понять не могли, что произошло. Однако долго им пребывать в сомнениях не довелось. И пока шли приготовления для примерного наказания троих беглецов юный Али, присевший у края ямы рассказывал им со смехом. - Дурак ваш Петор. Застрелиться хотел. Про отдачу забыл. Ружье длинное, а руки короткие. Дурак. Волкову было не до смеха. Да и остальным тоже. Уже совсем стемнело, когда Черновский, открыл наконец свой уцелевший глаз и сообразив где находится и что происходит - со стоном вновь уронил голову на грудь. Казалось он вот-вот отдаст Богу душу, и вместе с тем все они, перевидавшие немалое на войне, знали, что любые раны в голову, если не убивают на месте - то почти всегда заживают с непостижимой быстротой, что всегда изумляло, но тем не менее оставалось фактом. Причина этому была проста- самое интенсивное кровообращение, обеспечивающее наилучшую регенерацию тканей - но знать это мог разве что Маринов, которому сейчас было не до лекций. - Петр...- тихо спросил Волков со своего столба, не зная - слышит ли его Черновский, или же снова потерял сознание. - Почему? Тот попытался поднять голову, но страшная боль не позволяла ему шевельнуться. - Прости... Пороховница... выпала... Больше Алексей ничего не спрашивал. Все было и так понятно. С потерей пороховницы у Черновского оставался лишь один заряд - тот что уже был в ружье. И он приберег его для себя. Волков не мог его винить за это, и не знал, хватило ли бы ему самому мужества избавить от мучений своего товарища, зная что это отдаст его самого живым на истязания. Да и какое это имело значение. Им всем троим предстояло искупить свой побег. И они искупали. Всю ночь до утра, под открытым небом, у края ямы в назидание троим оставшимся в ней. Пленники в яме пытались было отвернуться, забиться лицом в землю, не смотреть - но кнуты не позволяли им отрываться от кошмарного зрелища. Плети усаженные мелкими крючками, разрывавшими кожу, каленое железо, под которым шипела распространяя отвратительный смрад прожигаемая плоть, щипцы которыми раздавливали пальцы ног, и выдергивали ногти на руках, истошные вопли, крики, надсадный хрип и едва слышные стоны, которыми исходили кажется даже не бившиеся в путах тела а души, рвавшиеся прочь, и удерживаемые на месте методичной расчетливостью палачей - кошмарная ночь восемнадцатого октября тридцать первого года запомнилась бы им на всю жизнь, если бы они давно уже не потеряли счет дням. Впрочем калечить окончательно троих беглецов не стали. И несмотря на то, что когда их сняли со столбов - все трое казались мертвецами, окончательно переставшими реагировать и на обливание ледяной водой и на прикосновения раскаленного железа - их унесли в один из домиков, и долгое время терпеливо выхаживали, что по сути было не милосердием а лишь утонченным расчетом. Распробовав пленников как полезную рабочую силу, горцы на этот раз обошлись без раздробленных костей. Когда беглецы оправились настолько, что смогли сидеть самостоятельно - их кинули обратно в яму. За это время трое остальных под бдительным присмотром охранников соорудили частокол вокруг деревни, накопали несколько выгребных ям, и Волков, мрачность которого еще больше усугубилась мог лишь сожалеть о том, что его не было с ними во время этих работ. Хоть один из кольев частокола мог бы послужить освобождению. цхьалгlа! * (чеч) - Первый! леха' ** (чеч) - искать! продолжение следует

Алексей Елизаров: Однако время шло. Наступила зима, и горы укутало покрывалом снега. Все вокруг затихло. Изредка слышался какой-то треск в лесу, по ночам раздавался глухой волчий вой, а деревушка жила своей жизнью. Однажды над ямой появился Рахман в сопровождении Ахмада, Заза и Басхана, и непринужденно уселся на краю, поджав под себя ноги. Пленники, сбившиеся в кучу, чтобы сохранить хоть какие-то крохи тепла, смотрели из глубины такими странными глазами, что он некоторое время с любопытством рассматривал их лица, словно пытаясь разгадать что кроется за каждым из них. - Ну что, скучно? Почему больше сбежать никто не пытается? - наконец поинтересовался он Никто не ответил. Черновский, неподвижно привалившейся к земляной стенке, и пребывавший в каком-то полузабытьи, даже не поднял головы, а Маринов отвел глаза. - Поумнели? А жаль. - молодой горец поигрывал рукоятью своего кнута, изукрашенной затейливой резьбой, и обмотанной у края витым зеленым шнуром. - Послушайте, хочу предложить вам... как это сказать по-русски...мм.. не знаю.... чlагlам. - Договор.... - не двинувшийся с места Волков не отрывал от него сузившихся глаз. - Верно. - обрадовался горец. - Знал, но забыл. Так у меня к вам договор. Вы ведь хотите убежать. Но боитесь, что поймаем и накажем. Но зимой скучно. Еды вдоволь, даже охоту не устроить. А от вас ничего нового узнать похоже тоже уже нельзя. Поэтому ты! - он указал рукоятью кнута на Евсеева. - Вылезай. Сейчас мы дадим тебе хлеба и ступай на все четыре стороны. А мы подождем несколько часов а потом пойдем тебя искать. Если не найдем до ночи - то, будем считать что Аллах тебя спас, ступай куда захочешь. Евсеев поежился, а Волков встал, шатаясь, и опираясь о стенку ямы. - Давно крови не пробовали? Приступайте прямо сейчас, к чему канителиться? - К чему... что делать? - не понял нового для него слова Рахман, но и без него вникнув в смысл, отмахнулся - Никакого наказания. Если поймаем - просто вернем обратно верхом на лошади, даю слово. - Зачем? - выпалил Елизаров, которого от этого предложения пробрал озноб. - Скучно. - Басхан наверху ямы уселся на корточки. - Хотим поиграть. Ты убегаешь, мы догоняем. Тебе, если убежишь - свобода. Побегать, ноги поразмять. Нам - охота. Выследить, догнать. Все довольны. Пленники переглянулись. - Это бесчеловечно, травить людей как дичь. - тихо произнес Маринов. - Мы не согласны - Не согласны добром, согласитесь силком. - фыркнул Рахман, и развернув кнут с силой щелкнул им, захлестывая его на руке Евсеева. Великан дернулся от боли и попытался сорвать - как второй, третий кнут - обхватили с виртуозным, почти сверхъестественным искусством - вторую руку и горло, раздернув его точно распятого, с закинутой головой и раскинутыми руками. Волков прорычав что-то невнятное схватился за одно из кнутовищ и дернул его на себя, стремясь вырвать кнут из рук державшего - но Заза, никогда не вступавший в разговор огрел его так, что он полетел кувырком. Горцы рассмеялись, и сдернув кнуты вытянули их наверх. - Вылезай, толстяк. Ты будешь первым. - Не пойду. - прохрипел Евсеев, мешком осевший наземь, и протиравший горло. - Не заставите... - Къовсам?* - Рахман усмехнулся - Пойдешь. И не только ты. Все вы по очереди. Вылезай, говорю. А не пойдешь - накажем. Вот тебе, аксакал- он указал рукоятью кнута на Маринова - Выколем глаза. Хочешь? Константин Сергеевич побледнел так, что его лицо стало белее седых как лунь волос и бороды. Пленники молчали а Евсеев так же молча подошел к краю ямы, куда уже спустили лестницу. После такой угрозы никто не посмел сопротивляться и возражать. И страшная игра в прятки-догонялки началась. Неделя за неделей то один то другой оказывался дичью. Поначалу, осознавая вящее издевательство этой идеи, и не желая лить воду на мельницу своих мучителей - "беглец" попросту отходил в лес и дожидался пока его найдут. Возможность размять ноги и пройтись была подарком, а бОльшего они уже и не хотели. Горцев это злило. Они хотели травли, погони, азарта охоты. Ленивых "беглецов " избивали кнутами, за испорченную охоту. Однажды, Баташев, которого выпустили из ямы с полной котомкой хлеба за плечами - отправившийся в лес, направился куда глаза глядят. Звуков погони слышно не было. Он шел и шел, бездумно, не стараясь путать свои следы на снегу. Однако шли часы, вокруг не было ни души, и лишь странный хруст раздавался в чаще. Молодой человек, которому было совершенно безразлично куда идти - направился в ту сторону, но не успел сделать и десятка шагов, как услышал утробное урчание, хруст усилился и прямо на него, из густого, проломившегося под его весом подлеска вышел... медведь. Каким образом и почему этот косолапый еще не улегся спать, как ему и полагалось, Баташев понятия не имел, и не стал доискиваться - потому что именно в этот момент потревоженный нахальным вторжением в свои владения медведь заревел, поднялся на задние лапы и.... Сергей не заметил как очутился на дереве. Медведь, принялся рвать когтями кору, беглец оперся о ствол, отыскивая взглядом ветку повыше куда можно было бы перебраться, как кора под его рукой поддалась, он потерял равновесие и упал в.... дупло. Сердцевина дерева оказалась полой, и лишь снаружи прикрывалась еще примерзшей корой. Он провалился по грудь, стоймя, ощущая под ногами и вокруг себя труху, и удержался руками за края дупла. Опора под ногами оказалась плотно слежавшейся, и ыылезти он бы мог в любой момент, но во-первых ему не хотелось близкого знакомства с медведем, а во-вторых в здесь оказалось тепло и сухо. Рассудив, что какая разница - шастать по лесу в ожидании пока тебя найдут, или просидеть тут в тепле, Баташев поразмыслил немного, потом закусил хлебом из своей котомки, заел снегом, который заменил воду, устроился поудобнее и заснул. Проснулся он когда уже темнело, и содрогнулся от радости. Его все еще не нашли. Медведь танцевавший под деревом видимо так основательно затоптал его следы, что горцы наверняка сбились. Это значило, что еще час-другой и он.... Свободен?! От осознания этого кругом пошла голова. Горцы дали слово, что не будут искать того, кому удастся остаться незамеченным до темноты, а их слову, несмотря ни на что - и Баташев это знал - можно доверять. Свобода!!! Он не думал о том, куда он пойдет, не имея ни малейшего представления о том, где находится, в тряпичных обмотках вместо сапог, без пальто, без шапки, не думал о том что он замерзнет насмерть или окончит свою жизнь на клыках волков или когтях такого вот не желающего засыпать медведя. Свобода! Пусть хоть околеть тут, но - свободным! Эта мысль опьяняла, почти лишала рассудка. Каких-то два часа! Его все же нашли. Причем нашли совершенно случайно, уже почти оставив поиски, раздосадованные, злые, и в то же время странным образом довольные тем что поиски на сей раз были "настоящими". Баташев, заслышавший голоса - вздрогнул, и даже дышать перестал в своем дупле. Тут же, какая-то труха от неловкого движения попала ему в нос, отчаянно захотелось чихнуть. Он зажал себе нос, горло, зажмурился, делая все чтобы удержать этот неуместный чих, ведь стоит только удержаться, и тогда все! Жизнь, свобода - все против возможности удержаться от одного-единственного чиха в жизни! От нехватки воздуха он задыхался, решил что скорее удушит сам себя чем раскроет таким нелепым образом свое убежище. И вот - голоса стали удаляться. Почти совсем затихли.... и тут.... - А-а-а-аааапчхи! Он ударился затылком, так, что перед глазами поплыли звездочки, ему показалось, что само дерево вздрогнуло до основания, и замерший, похолодевший, прислушался в отчаянной надежде что охотники успели отойти достаточно далеко, чтобы не услышать... Бесполезно! Неподалеку раздался торжествующий вопль, выстрелы в воздух, перекличка голосов, вопли, смех. Кто-то постучал по стволу, кто -то залез на дерево, и сжавшийся от безнадежной тоски, нахлынувшей сразу после такой сияющей надежды Баташев увидел голову и плечи Рахмана, появившиеся в проеме дупла, на фоне стремительно темнеющего - но все еще не окончательно потемневшего неба. Беглеца доставили обратно в деревню как героя. Горцы были счастливы, смеялись, обсуждая перипетии охоты, Баташева на радостях накормили настоящим ужином, и отправили в яму только когда спустилась ночь. И долго еще пленники в яме слышали взрывы смеха и голоса. С этого дня произошел перелом. Баташев, рассказав про свои похождения, невольно приоткрыл клетку, которой они мысленно закрыли себя. Ведь не чихни он именно в этот момент - его бы и вправду не нашли. Значит возможность - пусть хоть призрачная, но все же есть! Есть!!! Надо лишь изобрести способ обмануть погоню. Как путать следы? Где прятаться? Как сбивать со следа? Вариантов было много, и И с этого дня игра в прятки стала настоящей. Беглецы испробовали разные способы, то закапывались в снег, то прятались в ложбинах, то перебирались с дерева на дерево, то отыскивали ручьи и шли по ледяной воде, то набирали снег для забрасывания следов, то кровавили его, чтобы изобразить собственную гибель от звериных клыков - то просто бежали, бежали без продыху. И охота стала вестись всерьез. Каждый раз - по-разному, пешком или верхом, с собаками или без. Пленники пытались сбежать, горцы охотились, и подчас попытки почти удавались! Евсеева однажды схватили лишь потому что он поранился об острую ветку и не заметил что оставил за собой след из капель крови, Волков выкопавший ямку в снегу во время снегопада, и улегшийся в нее, в надежде либо переждать погоню либо замерзнуть - заснул там, и пролежал почти до темноты, под заносившим его снегом, когда прорыскавшие по лесу охотники возвращались назад широкой цепью и один из них решивший остановиться за укромным деревом по нужде умудрился выбрать именно это дерево, и подходя к нему - попросту наступил на укрытое снегом человеческое тело. Черновского подвел его выбитый глаз - и вместо того чтобы следовать выбранному направлению - он поневоле отклонился слишком влево, и в итоге сам наскочил на пост, охранявший выход из ложбины в самом пологом месте. Эти промахи, равно как и возможности, которые этими промахами были испорчены - горячили кровь, пробуждали надежду - ведь кроме нее у них ничего не оставалось. И пытались, пытались, отчаянно, безнадежно. Снова и снова Все, кроме Константина Сергеевича, который раз назначенный "поручителем" ни разу не был "дичью". И до конца жизни, каждый из них, сколько бы не оставалось каждому прожить - запомнили этот зимний лес, хлещущие по лицу ветки, собачий лай за спиной, звук рогов, если преследователи очень уж входили в раж, рвущееся дыхание, обжигающее легкие несмотря на мороз... И отчаянные порывы прорваться сквозь собак, невзирая на лай и зубы..... И удары бичей, настигающие на бегу вместе налетающими со спины черными тенями всадников. И горы. Огромные, покрытые заснеженные лесом горы, обступавшие со всех сторон. Которые все видели. Все знали. И продолжали молчать Зима шла. Завершалась. И закончилась. Потемнел и помягчел снег. Проглянула сквозь подтаявшее покрывало укрытая прелой прошлогодней листвой земля. Но никому из них так и не удалось вырваться из ловушки * пари, спор

Алексей Елизаров: Часть тринадцатая Аргун весна-лето 1832 года Веса 1832 года заявила о себе проливными дождями, лившими беспрерывно, словно там, наверху, решили устроить второй Всемирный Потоп. Пленники невесело шутили, что в случае потопа, им ничего не грозит, поскольку вершины Кавказа, наверняка, все же останутся над поверхностью воды, а они находились на изрядной высоте. Впрочем к разреженному воздуху все уже давно привыкли, а запахи дождя, мокрой земли, враз обнажившейся под размытым дождем снежным одеялом, запахи прелой листвы, сырой коры, упоительный запах леса, обступавшего их со всех сторон - кружили голову и насыщали воздух какими-то удивительными "воздушными витаминами", без которых зимой тот же воздух казался холодным и безвкусным. В первый день дождей воды в яме набралось выше колен, несмотря на то, что яма была достаточно широка, и вода легко просачивалась в почву, уходя куда-то вглубь и в стены. Босые ноги вязли в дне ямы по щиколотку. Однако ливень не унимался, и вода стала подниматься все выше и выше. В первый же день Черновский сделал попытку утопиться, растянувшись на дне, но Евсеев с Мариновым вытянули его за плечи, и Константин Сергеевич, дрожа от бессильной горечи поклялся что не допустит никому совершить подобное над собой, и если для этого понадобится не спать круглые сутки - то он так и сделает. Елизаров, который уже и сам подумывал о таком исходе, с глубокой печалью отказался от этой мысли. Авторитет Маринова был так велик, что даже Волков одержимый мыслью о смерти, как о единственном способе обрести свободу - не посмел ему противоречить. Ультиматум, выраженный с такой горячей мольбой, что поневоле сжималось сердце - заставил даже этого безумца склонить голову. Все без исключения пленники питали к Константину Сергеевичу глубокую, почти сыновнюю привязанность, хотя разница в возрасте между ним и тем же Елизаровым и Волковым едва ли превышала десять -пятнадцать лет. Впрочем, горцы не стали подвергать своих пленников ни искушению утопиться в собственной яме, ни риску утонуть в ней. Их извлекли из ямы, и устроили в одном из саманных домиков, ими же и построенных в начале осени, вновь сковав для верности кандалами по рукам и ногам. Это было для них новшеством. Еще ни разу за все эти годы их не прятали от дождей. Но и ливней настолько долгих и обильных им видеть еще не доводилось. С каждым годом горцы, уводившие их с собой, отходили все дальше и выше в горы, и климат менялся соответственно. Несколько дней непрерывного дождя, несмотря на тщательно просмоленную рогожу укрывавшую соломенные крыши, вода стала выедать в стенах проточины, превратившиеся в глубокие канавы, грозившие со временем проесть стены насквозь. Теперь Елизарову стало ясно - каким образом исчезают без следа горские деревушки, оставленные жителями. Размокая от воды, высушенная на солнце, но необожженная глина, превращаясь в грязь, стекала со стен бурыми ручьями, и из сырцовых кирпичей пучками проступала солома. И было ясно, что стоит лишь снять рогожу с крыши и подветренной стены, как вода попросту смоет незатейливые домики, и очень быстро, оставив на их месте лишь ворохи грязной соломы, которые, в свою очередь, разметает ветер, и поглотит земля. Впрочем, беспокоиться пленникам не приходилось. Зимние развлечения горцев с охотой на двуногую дичь закончились с началом первых дождей, и их оставили в покое. Ежедневная пайка еды и воды не претерпела изменений, и целую неделю - впервые за без малого четыре года Елизаров, Маринов и Волков, наслаждались простым наличием крыши над головой, возможностью сидеть, стоять или лежать по своему выбору, не задыхаясь от собственных нечистот и не мучаясь холодом и сыростью. Неумолчный шум дождя звучал мирно, и навевал бы самые умиротворяющие мысли, не будь они пленниками, вынужденными ежеминутно ожидать - что будет дальше, и чутко прислушиваться к тому, что происходило за стенами их сакли. А происходило нечто весьма ожидаемое. На третий день, они заметили, что юный Али, приносивший им хлеб, сыр и воду - выглядит озабоченным. На четвертый, услышали низкий, рокочущий гул, сопровождающийся хоть и не слишком интенсивно, но неумолимо нарастающим шумом. На пятый - вокруг домика стали раздаваться встревоженные голоса, но сырцовые стены не давали возможности разобрать слов. На пятую ночь, пленников разбудили истошные крики, суета и беготня. В маленьких оконцах, до которых ни один из них не мог добраться - заметались отсветы огней, слышались крики женщин и резкие, словно лающие голоса мужчин. Просыпались они обычно неохотно, поскольку сон был единственной свободой, в тех случаях, когда не оборачивался кошмарами, но сейчас проснулись все. - Что случилось? - первым делом осведомился Константин Сергеевич, усаживаясь, и прислушиваясь к голосам. Елизаров, самолюбие и гонор которого окончательно сломили пережитые испытания, не проявил ни малейшего интереса к происходящему, зато Баташев вскочил на ноги и кинулся к оконцу, насколько позволяла цепь. Черновский, которого с начала весны начал мучить надсадный кашель и изматывающая боль в боку, лишь приподнялся, и устремил на Волкова свой единственный глаз, а Евсеев сел, и прислушался. - Уж не атака ли! - произнес он свистящим шепотом, почти неслышным изза царившей снаружи суматохи, и все нараставшего гула. - Вот бы она! Неужто наши?! Нашли, отыскали, и... - Нет. Это река разливается - отозвался Волков, слушавший крики снаружи. - Подступила к деревне, начинает смывать дома. Судя по голосам один или два уже смыло. - Чего ей смывать! - изумился Евсеев. - Это ж ручеек! Да, бешеный, но всего лишь ручеек, курам впору вброд переходить. Даже наша Цна ей фору даст на восемь сажен, не говоря уж про Волгу. - Мелкая-то мелкая, только вот тебе, Иван Савельич, явно не случалось такие речки вброд переходить. Глубины по колено, зато течение такое, что пешему разве что по камням перебраться, иначе с ног сбивает. - Волков передвинулся, звякнув цепью. - Я, в первый год, когда разлив Аксая увидел - глазам своим не поверил. На две с половиной версты разлился, а ведь по равнине протекал. - улыбнулся в бороду Маринов - Только то не весной было, а летом. В июле кажется. - Тут паводки с марта по сентябрь как землетрясения - не предугадаешь. - Алексей протер зудевшую под давно немытой бородой щеку тыльной стороной скованных кистей - Ливни, грозы, солнце которое топит ледники.... Вот увидите, скоро затопит нас. - Пусть затопит - едва слышно шепнул Елизаров, глядя в настил соломенной крыши изнутри. Слова Волкова оправдались на следующий же день. Гул, нараставший всю ночь, до утра не давал пленникам спать, и едва рассвело, грохот, раздавшийся снаружи заставил их повскакать, до отказа натянув цепи, приковывавшие их к центральному столбу. Недоумевать долго не пришлось - вошли несколько горцев из числа их обычного конвоя, и, отомкнув цепи от столба, вывели их наружу. Ливень хлестал в глаза, и закрываясь руками кто как мог, пленники увидели жуткую, величественную картину, непривычную для большинства из них. Река, названия которой они не знали, быстрая настолько, что не замерзала несмотря ни на какие морозы, порожистая, мелкая, стремившая по усеянному валунами каменистому руслу льдисто-холодную, кристально чистую воду - превратилась в мутно-бурый поток, вздувшийся чуть ли не вшестеро, разлившийся на добрую половину ложбины, в которой была разбита деревенька, бурливший как коричневая лава, и страшный в своей неудержимости. Вода влекла с собой поваленные деревья, легко, точно мелкую гальку волокла по своему руслу каменные глыбы, размером с хорошую корову, бурлила и пенилась на то и дело проглядывавших тут и там в ее течении ветвях, которые крутились словно в водовороте. Нескольких домиков не было и в помине, подмывая землю, река то и дело обрушивала в себя пласт за пластом с берегов, все расширяя и расширяя свое, и без того уже почти необозримое из-за пелены дождя русло, а неумолчный, страшный гул беснующейся стихии пробивал морозом по коже. Пока они усаживались в телегу, а рядом грузились в телеги и фургоны все, кто жил в деревеньке, на их глазах в бурный поток ухнул еще один пласт земли, увлекая за собой домик, точно спичечный коробок. Саманная конструкция развалилась в одну секунду, бурая вода завертела крышу, как ребенок крутит волчок, размалывая ее на части и лишь хлопья соломы, кувыркаясь в потоке, поплыли вниз разорванными клочками. В рокочущем течении со стуком сталкивались камни, временами из воды вырывался настоящий фонтан, и в этом неудержимом проявлении природной мощи было столько пугающего, завораживающего величия, что пленники смотрели на бурливший и все прибывавший поток с ужасом смешанным с восторгом. - Как называется эта река? - не обращаясь ни к кому конкретно спросил Елизаров, впервые за последние полгода вырванный этим зрелищем из своего полу-летаргического оцепенения. Ему никто не ответил. Пленникам не полагалось знать - где они находятся. Горцы, зная, что как минимум двое из пленных говорят на их языке, даже в разговорах между собой, избегали названий. Впрочем, скоро они узнали название. Под дождем, едва передвигаясь по размываемым тропинкам, где лошади оскальзывались по грязи, а колеса телег увязали в глубоких, размываемых водой колеях - с ужасающей медлительностью, затрачивая подчас целые сутки на то, чтобы преодолеть несколько верст, они добрались до пологого ската очередной горы, и, когда сквозь прореху в низких, свинцовых облаках, вдруг проглянуло солнце, осветив пейзаж, пленники замерли от восхищения. Перед ними открывалась широкая ложбина, на дальнем конце которой, поднимались сравнительно невысокие, по ставнению с белыми великанами горизонта, но плотной стеной смыкавшиеся горы, словно бы строй солдат, выстроившихся плечом к плечу, и только вершины их, подернутые клочьями мутного тумана разделялись друг от друга. Прямо посередине этот строй прорезало глубокое, черное ущелье, тянущееся куда-то вглубь хребта. Из этого-то ущелья и изливался поток, который огибая ту гору, на которой они находились, и протекал через лощинку, откуда они были вынуждены уйти. Клокоча в отвесных скалистых стенах ущелья, даже на таком расстоянии река производила ужасающее, и восхитительное впечатление, а высокие, каменные склоны, словно ограждающие ее с двух сторон, поднимались на высоту более тысячи сажен, и высоко над ними, утопая в тумане и низких облаках тянулись сколько хватало глаз, темные, поросшие густым лесом склоны, переходившие один в другой, и вершины, прятавшиеся в облаках. Одна-единственная дорога вилась по долине, поднималась наверх, петляла со склона на склон, и наконец терялась в вышине на правой стороне ущелья, и то тут то там, поднимались каменные башни, узкие, высокие, словно вскинутые с земли к небесам каменные руки, поднятые в мольбе или в проклятии - знаменитые чеченские башни, выстроенные в незапамятные времена, и охранявшие эту землю, словно символ каменной несгибаемости ее детей. Волков, Маринов и Черновский в один голос ахнули от этой картины. Елизаров и Баташев, служившие только по крепостям, и не особо интересовавшиеся ранее чем-то что выходило за пределы насущных нужд - лишь любовались пейзажем, а Евсеев, забыв ненадолго тяготы плены, восхищался густыми лесами и удивительными очертаниями ущелья, видимого сейчас с высоты. - Вот куда нас везут. - дрогнувшим голосом произнес Константин Сергеевич, указывая на ущелье, казавшееся входом в мир темных, казавшихся черными вершин, еще более мрачных от покрывавшего их густого хвойного леса. - А что это за место? - полушепотом, словно боялся, что звук его голоса потревожит эту величественную, грозную красоту - спросил Баташев, а Волков, тоже не отрывавший взгляда от сплошного строя гор ответил. - Это "Черные Горы". Аргунское ущелье. И река эта - Аргун.... Мертвое молчание было ответом на его слова. Не было среди служивших на Кавказе ни одного, кто не слышал бы о мрачной славе этого места, об этой неприступной горной твердыне, которой не удавалось еще овладеть никому, и откуда ни один русский еще не возвращался живым. Огромные массивы гор, лежавшие по обе стороны ущелья, и тянувшиеся на многие версты вглубь до самой Грузии, недоступные ни с той ни с этой стороны, кровью, камнями и огнем сбрасывали с себя все попытки покорить их, и оставались цитаделью горцев, цитаделью созданной самой природой, чтобы охранить защитников Кавказа от мощи великой империи, стремившейся поставить на колени этот гордый край. И все силы империи разбивались о стены Аргуна, словно морские волны о прибрежные скалы - несокрушимые, величественные и страшные своей неизвестностью. Подавленные пленники молчали, созерцая свой приговор, высившийся перед ними вдалеке, кутаясь по склонам полосками тумана. Караван перевалил через гору, спустился в долину, и начал многодневный переход по лощине, постепенно поднимавшейся все выше, к тюрьме, которая должна была навечно запереть их в своих вершинах. Потому что если ранее и оставалась хоть тень надежды что удастся сбежать, или что свои найдут, нагонят и отобьют, то теперь надежда эта растаяла. Сюда, в эти горы, сам Господь Бог не протянет руки, чтобы вызволить их. И сознание этого было самым страшным из испытанного ими до сих пор, поскольку даже самые отчаявшиеся не отдавали себе отчета в том, насколько глубоко в душе каждого из них, дремала все же робкая, неосознанная, надежда на чудо. Надежда, растаявшая сейчас от серых гранитных стен, черного хвойного покрывала и островерхих ледяных вершин, замыкавших на горизонте великую и неприступную твердыню Кавказа. продолжение следует

Алексей Елизаров: Переход к ущелью, несмотря на кажущуюся простоту оказался долгим и мучительным. Теперь пленникам было ясно, отчего все попытки покорить Аргунское ущелье заканчивались разгромными поражениями. Даже несмотря на то, что дожди наконец прекратились, и река, в несколько дней пережившая паводок, снова превратилась в кристально-прозрачный неглубокий, но стремительный поток, пенящийся на камнях отведенного ему природой русла. Сдвигавшиеся стены, узкая тропинка, непроходимые, осыпающиеся, неровные стены ложбины перед ущельем, казавшейся ровной с высоты впередистоящих гор - таили в себе смертельные ловушки, устроенные самой природой. А башни, черные, будто выкопченные временем, охраняли единственную тропу с мрачным молчанием уверенных в своей несокрушимости стражей, и были расположены так, что даже горсточка защитников, засевшая в каждой из них, могла бы, обладая достаточным количеством пороха и пуль - сдерживать сколь угодно большое наступающее войско, ибо неровности местности не давали возможности развернуть артиллерию на расстояние досягаемое для выстрела. Чуть дальше - тропка взбиралась по такой круче, что ни повозки ни лошади не могли по ней пройти, и терялась под серыми осыпями известняка и глиняными "шарфами" оползней. У горцев были свои пути, и свои тропы, неведомые никому из русских, и тщательно охраняемые. Даже пленникам, которые навечно должны были остаться в этих горах, завязали глаза, и сковали руки за спиной, чтобы те не могли сорвать повязки, и увидеть - по каким путям пройдет их маленький караван за этот рубеж. И почти неделю они провели ослепшие, слыша лишь натужный скрип колес, щелканье бичей, и иногда - хриплое восклицание кого-то из конвоя. Даже женщины и дети, ехавшие впереди в фургонах, хранили молчание во время этих последних дней перехода, словно вступая в некую святыню. Лишь иногда каждый из них ощущал, как скрипела их телега под лишней тяжестью, и чьи-то руки подносили к запекшимся от жажды губам чашку с водой, потому что скованные руки не давали возможности пить самостоятельно. Еды им в эти дни не давали вовсе, и когда наконец караван остановился, и загремели снимаемые с них цепи, то они были настолько ослаблены голодом, что едва могли поднять руки и снять повязки. Впрочем, это их уже не волновало. Неделя проведенная без еды, была возвращением к периоду мучений, от которых избавляли в эту весну дожди и дорога. Пейзаж здесь почти не отличался от привычного уже великолепия диких гор. Лишь воздух был разрежен, и напоен ароматами горьковатых ранних трав и первых цветов, запахом хвои и земли. Для стоянки было выбрано широкое полукруглое открытое пространство, с трех сторон окруженное лесом, а с четвертой - обрывавшееся отвесной стеной ущелья в пропасть, на дне которой днем и ночью шумел Аргун, клокоча среди острых скал. Чуть сбоку в небольшой естественной выемке журчал родник, распространяя вокруг себя уже забытый было за время жизни в лощине запах тухлых яиц. Женщины раскинули навесы над фургонами, для временых жилищ, дети с шумом обследовали окрестности, а пленников вытряхнули из телеги как спелые яблоки из корзинки. Измученные тяжелым переходом, и полной голодовкой последних дней - они почти не держались на ногах. И снова, почти после месячного перерыва, который дала им дорога - защелкали кнуты, распарывая обессилившие тела, и заставляя выжимать из них каждую крупицу едва оставшихся сил. Впрочем, пленники ни на что не годились, это вскоре стало ясно даже конвоирам, когда еще кое-как старавшиеся устоять на ногах Евсеев и Волков пытавшиеся снять с телеги лежавшего в забытьи Черновского под ударами бичей попросто рухнули на землю, и больше не делали попыток встать, несмотря на побои. Уставшие от перехода, обозленные конвоиры продолжали хлестать упавших, точно заморенных лошадей, порываясь заставить их встать, когда их окликнуло двое женщин, в темных платках, подошедших с лепешками завернутыми в полотенца. И хотя апатия, вызванная тем, что они приехали в конечный пункт своего назначения была так велика, что несмотря на голод никто не хотел есть - странная, непривычная забота этих двух женщин, размачивавших куски лепешки в кислом молоке, и вкладывавших кусочки в полуоткрытые, неподвижные губы - волей- неволей заставила пленников оживиться. На следующий день, с силами подкрепленными едой, водой и сном - пленники, вынуждаемые тычками и бичами взялись за работу. Надо было вновь возвести здесь дома, обнести аул забором и... выкопать для себя яму. С ямы и начали. Снова обдирались в кровь ноги деревянными лопатами, при упорных попытках копать неподатливую каменистую землю, прикрытую лишь сверху тонким слоем почвы. Снова потянулась тяжелая работа - копать сырую глину, таскать ее, сутками месить саман и нарезать кирпичи. От зари до зари, день за днем, ибо стоянка должна была стать постоянной и домики - больше и удобнее тех времянок что они строили в ложбине. Бесконечный тяжкий труд, под ярким, ослепляющим солнцем с густой синевы неба, под непрерывные щелчки и обжигающие укусы кнутов. Начиналось лето, жестокое лето гор, со жгучим солнцем дней, и пронзительным холодом ночей. Пот разъедал вспухшие, кровавые рубцы от бичей, заливал глаза, и усталость въедавшаяся в самые кости ломила каждый вершок измученных тяжелым трудом тел. Впрочем, они не жаловались. Работа была не худшей из зол, хотя была тяжела, и выматывала все силы. Возможность что-то делать, а не сходить с ума в затхлой яме была не наказанием, а почти наградой. И хотя эта "награда" окончательно доламывала и без того уже истаявшее в долгом плену здоровье - они работали, молча, не ропща, с рассвета до заката, и целые пласты кирпичей, дополняемые день ото дня, сушились под солнцем на северной оконечности площадки у самого леса, дожидаясь того момента, когда их сочтут достаточно высохшими для построек. Очень скоро пленники убедились, что жизнь здесь не так оторвана от всего мира как та, что они вели на протяжении почти всего последнего года. К небольшому отряду беженцев, обживавшемуся на новом месте, то и дело присоединялись новые -то целыми семьями, то поодиночке, которых привозили на телегах несколько мужчин верхами, и обменявшись со здешним маленьким отрядом конвоиров несколькими словами уезжали, оставляя своих подопечных. Случалось это была женщины с детьми, или старики, случалось и мужчины - разных возрастов, больные или калечные, не имевшие больше возможности воевать, и чей обязанностью становилось заботиться о мирных поселениях. Понемногу появился и скот, пригоняемый маленькими кучками в три-пять голов из других аулов, о существовании которых неподалеку нетрудно было догадаться. По мере того как заготовленные ранее кирпичи подсыхали - стали складывать домики, и деревенька стала приобретать обжитой вид. За это время пленники странным образом свыклись с беженцами. Нередко случалось, что какая-нибудь женщина, проходя мимо работавших русских - молча ставила на землю кувшин с айраном, или завернутый в тряпицу чурек, а изредка, дети, пробегая мимо ямы, бросали в нее то молодые орехи, то мелкие дикие яблочки, нарванные в лесу. На окраине леса рос чабрец, который тут назывался кеклик-от (куропаточная травка), который пленники жевали, чтобы предохранить зубы от выпадания, а иногда сушили его на солнышке и пытались курить в трубках, которые лепили из глины и пытались обжечь на солнце. Только конвоиры, по-прежнему не дававшие своим подопечным никаких поблажек, напоминали о непримиримой ненависти к врагам. Женщины же, старики и дети, свыкшиеся с существованием под боком пленников, уже не пытались мстить им, как это бывало раньше, словно считая, что эти измученные, полумертвые люди им больше не враги. Так, лето 1832 года, хоть и было заполнено тяжелым трудом - было все же не столь невыносимым как предыдущее. Только Черновский, все больше слабел, худел, и вскоре стал отказываться от еды вовсе. В надсадном кашле его стали появляться прожилки крови, боли в боку становились все сильнее, и при малейшем движении его одолевала одышка. Товарищи, желая облегчить ему жизнь, как могли - ограждали его от работы, и оставляли ему поначалу лишь легкое, необременительное плетение загородок из гибких ветвей, которые впоследствии обмазывали глиной. Но вскоре даже эта работа стала для него непосильной. Даже днем теперь у него поднимался жар, и при попытках встать - он часто падал без сознания, а придя в себя, подолгу был не в силах даже шевельнуться. Константин Сергеевич, видя эти неутешительные симптомы мрачнел, и с удвоенной заботой относился к остальным своим товарищам по плену. Когда, устав от работы, они засыпали, не притронувшись с скудному пайку, врач будил их, и чуть ли не силой вынуждал проглотить нехитрую порцию, то и дело рвал какие-то травки, которые вынуждал их жевать и заставлял постоянно пить вонявшую тухлыми яйцами воду из источника, чтобы уберечь их от болезней. Эти меры, как ни странно, оказывали свое действие, и все пятеро, несмотря на изнурительную работу все же набирались сил, тогда как Черновский все больше слабел. Руки его истончились так, что было видно каждую косточку, ребра выперли, и тяжелое удушье уже не позволяло ему не только ходить, но и даже лежать. Несколько дней он полусидел, привалившись к стенке только что построенного дома, причем видя его состояние конвоиры позволяли больному не спускаться в яму на ночь. Жар все рос, и уже не спадал, скоро периоды сокрушительной слабости стали чередоваться приступами кровохарканья. Маринов стал упрашивать конвоиров, чтобы они позвали ту старуху целительницу, которая выходила троих беглецов после попытки сбежать. Рахман остался к просьбе глух, Джавад лишь насмеялся, но молодой Басхан все же прислушался, и на следующий день привел женщину. Та, лишь выстукав грудь больного, и прислушавшись к его дыханию - покачала головой, и произнесла несколько слов, которые Волков перевел как "Ройте ему могилу". И действительно, не прошло и двух суток, как после тяжелой ночи, во время которой Черновский, хрипя от боли в груди и удушья, раздирая себе горло и содрогаясь в конвульсиях, бился в руках у Маринова и Волкова, тщетно старавшихся облегчить его страдания, наконец наступила развязка. Сиплый хрип оборвался, несчастный обмяк, уронив голову и руки в сухую грязь, и внезапно отяжелевшее тело, выскользнув из рук товарищей, безжизненно распласталось по земле. Прижав ухо к его сердцу, Константин Сергеевич прислушивался так долго, что казалось он решил прирасти к этому месту. Но по выражению его лица- ответ стал всем ясен еще до того, как он поднял голову и перекрестился. Елизаров был готов к тому, что горцы попросту выбросят труп в ущелье, или оставят его где-то в лесу. И был очень удивлен, когда Рахман выдал им две лопаты и указав на солнце сказал, что дает им время до полудня. Хоронили Черновского на окраине поляны, у самого леса. Впервые хоронили кого-то из своих сами, поскольку здесь, над Аргунским ущельем, работая на постройке деревни - пользовались относительной свободой по сравнению с предыдущими четырьмя годами, что почти безвылазно проводили или в яме или в цепях. Гроб сколотить им было нечем, и тело опустили в яму по-мусульмански, без гроба, обернутым лишь в саван из холстины, пожертвованной для этой цели одной из женщин. Баташев гадал, позволят ли им поставить крест над могилой. Но никто из конвоиров, наблюдавших за погребением, ничего не сказал, не возразил, и из двух связанных вместе больших веток - пленники установили в ногах могилы крест, который должен был заменить умершему и отпевание, и молитвы, и свечи за упокой души. Наступил полдень, и они вновь отправились работать, и жизнь потекла как и прежде. Это относительно мирное лето 1832 года, ставшее для пленников Аргунского ущелья периодом передышки, и пробудившее надежды если не на свободу, то хотя бы на какое-то подобие сносного существования - на самом деле было лишь затишьем перед бурей, которая уже разгоралась в трехстах верстах от них, и которая потрясет Кавказ до основания, вложит оружие даже в руки тех, кто еще не вступал в войну, и на многие десятки лет превратит эти царственные горы в ад кромешный.

Алексей Елизаров: Часть четырнадцатая Предыстория Зародившееся на Кавказе учение мюридизма поначалу не слишком обеспокоило царские власти. Некий Мухаммед, молодой ученый из крошечного дагестанского аула Гимры, постепенно заявивший о себе на весь Кавказ, и призывавший разрозненные народности Кавказа отречься от многовековых адатов (обычаев), и жить лишь по законам ислама, не слишком беспокоил их, поскольку повел борьбу не столько с завоевателями, сколько со своими же собратьями, борьбу словом и пером, убеждениями и личным примером. Аварский хан, обратившийся за поддержкой к российским властям не получил ее - раздоры между горцами были лишь на руку завоевателям. А вековые адаты, обуславливавшие жизнь горцев были так сложны и запутаны для них, что они не стали бы разбираться в них, даже если бы это и представляло интерес. Сохраняя одни адаты, соответствовавшие духу Корана, Мухаммед яростно протестовал против прочих, злоупотребление которыми - в частности, кровной местью - вносило раздоры и опустошало край, от которого неуклонно наступавшая империя и без того отгрызала клочок за клочком. Однако, когда тридцатипятилетний богослов, в своих проповедях призвал к единству против захватчиков, и объявил, что лишь объединившись народы Кавказа смогут противостоять бесчисленным армиям русских - то на общем сборе представителей народов Дагестана и Чечни он был избран имамом, и к имени его добавилось отныне - "Гази" - воитель за веру. Тогда генерал фон Розен получил приказ уничтожить дерзкого проповедника, и положить конец опасному объединению сил, которые тот стягивал под свои знамена. Гази Мухаммед же воззвал «Душа горца соткана из веры и свободы. Такими уж создал нас Всевышний. Но нет веры под властью неверных. Вставайте же на священную войну, братья! Газават изменникам! Газават предателям! Газават всем, кто посягает на нашу свободу!» Два года после этого Гази Мухаммед, обратившись из мирного ученого-теолога в воина, отправившегося сражаться за свою землю - обрушивался стремительными малыми походами на крепости и укрепления российских войск, подчас совершая совершенно невероятные броски, и решаясь на действия, попросту немыслимые, с учетом неравенства сил. Резиденция шамхалата - Параул, крепости Бурная и Внезапная, Кизляр, Грозная и Владикавказ - лишь малый список этих рискованных походов, причинивших за неполных два года Кавказскому Корпусу больше хлопот, чем вся та партизанская война, которую проводили в жизнь отдельные горстки мятежников за многие годы до того. Генерал Розен, отправившийся с десятитысячным войском на поиски неуловимого имама не находил ничего, и в ярости разрушал и жег аулы, попадавшиеся на пути, под тем предлогом, что жители давали кров и пищу мятежникам. Вместо того, чтобы посеять в душах страх - он породил ненависть, и все больше и больше горцев, ранее разрозненных родовыми обычаями, и не знавшимися друг с другом - стекались под знамена Гази-Мухаммеда, который явился объединителем сил сопротивления, открыто воевавшим с захватчиками. По всему Кавказу стали вспыхивать яростные восстания, и поимка Гази-Мухаммеда, которого прозвали Кази-Мулла (непобедимый мулла) стала делом первоочередной важности, чтобы лишить головы, просыпавшегося на юге "кавказского дракона". Отчаявшись поймать, или хотя бы напасть на след мятежника в этом краю, где каждый камень, казалось, готов был раскрошиться в пыль - но не выдать передвижений борцов за свободу своего края, фон Розен сменил тактику, и объединившись с восьмитысячным отрядом генерала Вельяминова направил удар на Гимры, родное село восставшего горца. Многотысячная армия, с августа по октябрь 1832 года, прошла с запада на восток всю Чечню, разоряя все деревни и укрепления на своем пути. Расчет оказался верным - Гази-Мухаммед бросился назад, чтобы защитить деревню, в которой родился и вырос, поспел туда лишь на несколько дней раньше русских войск, чтобы успеть вывести из деревни людей, и соорудить каменные завалы на дорогах- прежде чем на деревушку обрушилась мощь армии, распаленной долгими неудачами и бесплодной охотой, разозленной долгим путем по горным кручам и опасным тропам. Позже, в рапорте императору фон Розен писал " «…Неустрашимость, мужество и усердие войск вашего и. в. начальству моему всемилостивейше вверенных, преодолев все преграды самой природой в огромном виде устроенные и руками с достаточным военным соображением укрепленные, несмотря на суровость горного климата, провели их, чрез непроходимые доселе хребты и ущелья Кавказа, до неприступной Гимры, " Генерал забыл упомянуть, что неприступной Гимры была лишь по своему месторасполажению, да и то условно, и представляла собой вовсе не вражескую крепость , как говорилось в том же рапорте "соделавшейся с 1829 г. гнездилищем всех замыслов и восстаний дагестанцев, чеченцев и других горских племен, " а всего лишь деревеньку в двадцать с небольшим саманных домиков, прилепившуюся к верхушке невысокой горы, окруженной пропастями с трех сторон и охраняемой лишь одной традиционной сторожевой башней. Благодаря поспешности горцев, из деревни были эвакуированы женщины и дети, и остались лишь те, кто был способен держать в руках оружие, включая и стариков, выкрасивших бороды хной, дабы издалека сойти за молодых. Общим числом "неприступная Гимры" располагала лишь шестьюстами защитников вооруженных ружьями и саблями. Без орудий, без стен, без фортификаций, с одними лишь саманными домиками в качестве прикрытия и приткнувшейся на краю обрыва пустой башней в качестве последнего прибежища. На этих шестьсот человек человек и обрушилась восьмитысячная армия генерала Вельяминова, включавшая в себя два пехотных полка, один кавалерийский батальон, триста всадников грузинской милиции, и одиннадцать орудий. Эти кавказские Фермопилы, которые преподнеслись Императору как великая победа российского оружия, и под тем же соусом вошли в историю страны - для горцев стали одним из самых жестоких и самых памятных событий, проявлением высшего героизма перед лицом более чем десятикратно превосходящих сил неприятеля, и на семьдесят лет разожгли пламя войны, охватившей весь Кавказ, объединившийся в ненависти к агрессорам более, чем это могли бы сделать проповеди сотни имамов и неповиновение сотни мелких отрядов. Несмотря на то, что одиннадцать орудий Вельяминова разносили деревеньку в клочья, а немногочисленные защитники, имели возможность защищаться лишь ружьями и саблями - бой длился почти сутки, с 17 по 18 октября. Великая победа, в которой восемь тысяч человек при поддержке артиллерии и кавалерии уничтожили шестьсот защитников горной деревушки, обошлась российскому оружию недешево. Отчаянно защищаясь, и под непрерывным артиллерийским огнем отбивая атаку за атакой горцы, по сводкам российской армии нанесли урон нападающим в сорок четыре человека убитыми, и триста сорок восемь ранеными. После того, как почти все защитники аула были перебиты, Гази-Мухаммед вместе с оставшимися пятнадцатью сподвижниками, среди которых был и Шамиль, который впоследствии поднимет знамя своего предшественника и объединит Кавказ - укрылись в сторожевой башне, которую в упор стала расстреливать артиллерия. Горцы отстреливались до последнего патрона, после чего не дожидаясь пока их перебьют в укрытии - вырвались из башни, на штыки и пули осаждавших, для последней схватки под открытым небом. Гази-Мухаммед, первым выпрыгнувший из башни на прорыв - был моментально убит, но Шамиль, с раздробленным плечом, и сквозной штыковой раной в груди пробился через кольцо осаждающих и бросился в пропасть, до которой успел добежать, зарубив по пути нескольких солдат. Барон Розен, когда ему доложили об этом, сказал: "Ну, этот мальчишка наделает нам со временем хлопот…." Слова эти оказались пророческими. "Кавказский дракон" оказался не драконом, а гидрой. И на месте одной отрубленной головы, по имени Гази-Мухаммед - выросли две другие - Гамзат-бек и Шамиль. Тело Гази-Мухаммеда, было исколото штыками, после чего распято на горе Тарки-тау, в назидание непокорным. Голова же его была отправлена по всем крепостям Кавказской линии, дабы каждый мог убедиться в том, что первый имам Дагестана и Кавказа больше не представляет опасности. Через месяц полуразложившийся и исклеванный труп, "павший с креста по гнилости" был захоронен там же, на горе Тарки. В 1843 году его кости по приказу Шамиля были перевезены в родные места и захоронены в том же ауле Гимры.

Алексей Елизаров: Часть пятнадцатая. Ад. Осень, 1832 года Ад осень 1832 года Всадника, промчавшегося на взмыленной лошади по самому краю обрыва, заметили многие. Хлопья пены падали с удил, и несчастное, заморенное животное, с выпученными от боли глазами рухнуло на колени, возле крайней сакли, едва не придавив седока, который успел-таки с него соскочить. Крик, пронесшийся над деревней, вызвал из домов всех, кто в них находился, и все жители - старики, женщины, дети - стали стягиваться к кружку, который образовался вокруг задыхавшегося, покрытого с ног до головы пылью, молодого чеченца, торопливо рассказывавшего что-то нескольким горцам, сбежавшихся к нему первыми. Замолкли звонкие голоса детей, испугавшихся враз окаменевших, бледных лиц взрослых. Мертвая тишина повисла над деревней так, что было слышно блеяние овец в загоне за домами. Зловещее, полное молчание, подобное грозовой туче, было таким долгим, что даже пленники, сидевшие в своей яме вдруг сообразили, что не стало слышно привычных звуков, ударов молотка, песен женщин и веселой возни детей. Не понимая, что сулит им это странное затишье, они переглядывались, не решаясь нарушить эту тишь, даже спрашивая друг у друга, что могло произойти наверху. Наконец тишину прорезало надрывное "Вахсееееей!!!" в котором звучало столько горя и боли, что пятеро человек вздрогнули, как один. И почти тут же, послышались звуки, не сулившие им ничего доброго. Крик. Крик нескольких женщин. Горестный, душераздирающий, отчаянный. Крик потери, голос нестерпимой душевной боли, беспросветного отчаяния. Крик, не имеющий себе выхода даже в рыдании, ввинчивающийся в воздух, словно желая достигнуть самых вершин возносившихся к небесам гор. Плач.... ропот и крики. Гневные голоса мужчин. Проклятия и ругань, мешались с плачем женщин и недоуменным, испуганным плачем детей, не понимавших происходящего. Пленники прислушивались до боли в ушах, пытаясь сообразить, что происходит, но разобрать что-то в этом хаосе было почти невозможно. Лишь отдельные слова вычленявшиеся из общего хора могли пролить свет на происходящее. А надрывные крики перешедшие в плач и стенания, словно растеклись над деревней, перемежаясь скорбными возгласами и мстительным, ненавидящим рокотом. - Что-то случилось... - проговорил наконец Константин Сергеевич, почти шепотом, вытянувшийся, напряженный, стараясь уловить хоть что-то понятное. - Что-то очень- очень плохое - нахмурился простодушный Евсеев - А значит нам это не сулит ничего хорошего. Волков же, весь обратившийся в слух, стараясь по отдельным долетавшим словам сложить картину происходящего, махнул им рукой, чтобы замолчали и не мешали слушать, как вдруг над краем ямы показалось перекошенное лицо женщины. Молодая, красивая горянка, со смуглым, тонким лицом и роскошными черными косами, сорвала с головы яркий платок, разорвала надвое, и, задыхаясь от рыданий, швырнула его вниз. - Собаки. Убийцы. Гяуры. Будьте прокляты! Будьте вы все прокляты! - выкрикивала она, словно собираясь броситься вниз в яму. За ее спиной показался мужчина, явно пытавшийся ее увести, но почти тут же с другого края появилась еще одна женщина, потом еще... Целый хор проклятий, рыданий и ругани обрушился на пленников. Редкие русские слова в этом потоке лязгающих, скрежещущих, еще более страшных сейчас слов - повторяли одно и то же. - Сдохните! Сдохните! - вопила пожелтевшая, высохшая женщина, указывая на пленников костлявыми пальцами - Отдайте мне моего сына! - истерически кричала другая, с залитым слезами лицом, задыхаясь, вырываясь из рук другой, пытавшейся обхватить ее руками - Отдайте!!! А-а-а - она сползла на колени, заходясь в рыданиях, и вцепляясь пальцами в землю, сотрясаясь так, словно у нее вырывали душу из тела. - В Ашлы жила вся моя родня! - рыдала третья, рвавшая на себе волосы, а маленькая, не старше пяти лет девочка, с круглыми, перепуганными глазами, жалась к матери - Мой муж ушел в Гимры.... - Мой отец! - Дети! Мои дети!!!! - Мехельта.... Гадари!!! Этот поток, этот хаос криков, стенаний, сыпавшиеся со всех сторон названия разоренных и сожженных деревень, круговерть женских лиц, перекошенных болью, горем и ненавистью, залитых слезами, искаженных отчаянием, голоса, хрипевшие разноголосьем проклятия и взывавшие к Богу, эти трясущиеся руки, тянувшиеся к ним со всех сторон, судорожно сведенные пальцы, рыдания до хрипа, до бессильного вопля без слов, протяжным, горестным воем - был так страшен, что пленники онемели в своей яме, с ужасом глядя наверх. Первый камень просвистев в воздухе, ударил Евсеева в плечо, второй раскроил Елизарову кожу на темени, третий ударил Волкова в колено, четвертый, пятый, шестой, и вот уже целый град камней обрушился на них, с такой силой, какой не заподозрили бы в женщинах. Пленники скорчились, сбились в кучу, инстинктивно закрывая головы руками, а камни все летели и летели. К камням присоединились и удары бичей, между женщинами наверху появились и мужчины, и дети, с криками и плачем швырявшие что под руку попадало, и под этим безжалостным градом, не взвидя света от всего этого хаоса, не понимавшие что происходит, пленники уже не старались разбирать отдельных слов, ибо казалось что все слова растворились в окружающем безумии. Ответ они получили скоро. Растолкав толпу, появились наверху конвоиры. Одного за другим выволакивали они из ямы и швыряли на землю рядом с ней, где на них тут же набрасывалась толпа. Били жестоко. Палками, камнями, бичами, плетками, сапогами и кулаками, сомкнувшись над каждым плотным кольцом, обезумевшая от горя толпа буквально рвала их на кусочки. Замелькали ножи, то тут то там прорезая плоть в лохмотьях, ослепшие от слез женщины наносили удары хаотично, не глядя, в стремлении причинить боль, разорвать, растерзать, залить свою боль ненавистной кровью... И пожалуй никто из пятерых не прожил бы и получаса, если бы не защелкали кнуты, и Рахман, Джавад и остальные, позабыв и про "кьонах", и про все на свете, принялись оттаскивать обезумевших фурий, что-то приговаривая, пытаясь не то утешить, не то пообещать.. Но все это было неважно. Елизаров вжался в размокшую по осени грязь, уткнувшись в нее лицом. Избитые, окровавленные пленники, в страшных кровоподтеках, порезах, ссадинах, едва находившие возможность прятать глаза и чресла от града ударов скорчились на земле Начало было страшным. А продолжение - адом. Все пытки, которые только могло измыслить воображение, подстегиваемое лютой ненавистью, обрушились на головы пятерых узников. И вновь потянулись дни, заполненные болью, кровью и запахом нечистот - страшнее и безжалостнее всего, что до сих пор доводилось им испытывать. День за днем то одного, то другого выдергивали из ямы, а наутро швыряли обратно - истерзанных и обессилевших. Нагайки и кнуты, щипцы и каленое железо, привычный уже арсенал, сейчас показался бы им не столь страшным как прежде. Потому что теперь, к ним присоединилось и другие орудия, столь жуткие, что после первого знакомства с ними, одного вида их было достаточно, чтобы заставить даже самого стойкого человека сжаться в трепещущий комок, и исторгнуть из груди утробный вой ужаса. Пластовальные ножи, срезавшие кожу тонкими полосками, по чуть-чуть, оставляя под собой кровоточащее, обнаженное "мясо" служившее источником такой запредельной боли, равной которой невозможно измыслить. Крючья, которыми рвали кожу и мышцы, предварительно раскаляя металл докрасна, чтобы пытаемый не умер от кровопотери, прорывавшие и прожигавшие плоть до самых костей. Иглы вгоняемые под ногти, клещи, страшная пытка водой, наливаемой на мокрую тряпку заткнутую в рот и нос, скипидар, которым сбрызгивали отверстые раны, разъедавший их непрерывно нарастающей, невыносимой болью - лишь небольшая часть того, что порождала бесконечная изощренность и жестокость, помноженная на ненависть и намеренное стремление растянуть мучение и не допустить смерти. Раз за разом, отливая ледяной водой и снова принимаясь за дело, одного за другим, доводя до беспамятства, до бессильного хрипа полураздавленного животного, не оставляя в пленниках ничего человеческого, горцы, презрев Коран и возвращаясь к вековым адатам своих гор вершили месть над теми, до кого могли дотянуться. Ад Аргунского ущелья был карой. За кровавый путь генерала Розена, прошедшего карательным мечом всю Чечню с запада на восток, путь, озаренный пожарами аулов, обагренный кровью, устланный сотнями раздавленных копытами и колесами тел, за побоище в Гимры, за отвратительную, позорную расправу с мертвым имамом - платили пятео пленников каждой клеточкой своих тел, каждой каплей своей крови, каждым вздохом, и небеса, столь спокойные, в казалось, наступившем было затишье коим было лето - померкли теперь, застилая собой все, стирая дни и ночи, тянущиеся недели и слепляя весь мир в один огромный ком боли, смрада и безысходности. Продолжение следует

Алексей Елизаров: Шли дни. Недели. Месяцы. Прекратились всякие разговоры по вечерам. Распухшие, разбитые губы потеряли способность выговаривать осмысленные звуки. Вся жизнь каждого из них свелась к четырем дням передышки, и тупому ожиданию, когда вновь наступит его очередь. Самая жестокость пыток поначалу порождала надежду на близкое избавление, ибо никакие силы не безграничны, а четыре дня - слишком малый срок, чтобы организм успел восстановиться. Однако, смерть жертв не входила в планы мучителей. В конце концов, они были заложниками, и забота об их жизни еще никогда не казалась столь вопиюще ироничной, и такой ужасающе действенной, как в эти несколько месяцев. После каждой ночи мучений истерзанное тело очередного несчастного вначале бросали в неглубокую широкую выемку, куда стекала пахнущая тухлыми яйцами вода из ручья, позволяя вылежать какое-то время в этой природной "ванне". А после - по нескольку раз за день окатывали всех пятерых все той же сернистой водой из ведер. Вода для питья горчила и "вязала" язык от явной примеси каких-то снадобий, отчетливо отдавала плесенью и каким-то совершенно незнакомым им запахом. Пленники понимали, что это делается с целью поддерживать в них жизнь, и с охотой отказались бы от такого лечения - но это означало уморить себя жаждой, а на это ни у кого уже не хватало духу. Хлеб швыряли в яму точно собакам, и день за днем все дальше уходило осознание происходящего, сливаясь в сплошной ком из невыносимой боли... и еще более страшного ожидания. Константин Сергеевич более был не в силах заботиться о своих товарищах. Измученный, дошедший до последней крайности отчаяния, он часами лежал неподвижно, глядя потухшим взглядом в пустоту, и будучи не в силах донести до рта глиняную плошку с водой. Он таял на глазах, и все чаще его губы окрашивались синевой, а изувеченная жуткими ранами рука ложилась на сердце, которое билось все тяжелее, и каменной, горячей, давящей болью заставляло закрываться глаза, в надежде больше их не открывать. Елизаров, у которого давно иссякло и его бахвальство и гонор, раздавленный, изничтоженный четырьмя годами плена, уже не находил в себе сил даже на страх. Здесь, в глубине этого ада - уже больше нечего было бояться - потому что они проходили самое страшное, что только может пройти на земле человек из плоти и крови. Волков и Баташев, хоть и были истерзаны не меньше других, словно переняли обычные функции Маринова - и выжимали из своих тел последние крохи сил, стараясь по мере сил заботиться об остальных. Хотя забота эта состояла лишь в том, чтобы подносить к губам обессиленных, отчаявшихся товарищей плошку с водой, по кусочкам скармливать им лепешки, и снова и снова обмывать отверстые раны единственным лекарством бывшим в их распоряжении - целебной сернистой водой из ручья. Евсеев же, который был самого могучего сложения, и казалось бы, долженствующий переносить истязания лучше остальных - сломался раньше остальных. Этот высокий, широкоплечий человек, хоть и исхудавший до скелетоподобного состояния, как и его товарищи, зачастую плакал по ночам, уткнувшись лицом в раскисшую землю на дне ямы, и висел бессильным грузом на кнутах, когда его выволакивали из ямы, не пытаясь, как это было раньше - сопротивляться или сквернословить. Пленники аргунского ада потеряли счет времени. Заканчивалась осень. Выпал снег, и когда очередного мученика наутро после ночи истязаний волокли от незамерзающего источника обратно в яму - путь на белом снегу отмечали редкие красные капли. Вскоре Константину Сергеевичу стало совсем плохо. Горцы перестали вытаскивать его из ямы, не находя удовлетворения в том, чтобы терзать явно больного пожилого человека. Волков все более и более приходил в отчаяние, видя, что ничем не может помочь, и что этот благородный человек, которого все они успели полюбить и почитали чуть ли не как родного отца - понемногу умирает, и даже не от ран, которые, не возобновляясь, начали потихоньку заживать, а от какой-то пугающей болезни, подобно тому, как несколько месяцев назад скончался Черновский. Маринов же, по большей части лежавший неподвижно, временами лишь приоткрывал веки, и пытался улыбнуться своим товарищам, чтобы подбодрить их, но даже сама эта улыбка - спокойная, усталая и обреченная, улыбка человека, который словно бы извиняется за доставляемые хлопоты, но ждет конца со спокойствием и достоинством - надрывала душу. Однажды, когда приступ тяжелого удушья и боли в сердце уже заставил его глаза закатиться, и вызвал на губах густую белую пену - Волков не выдержал, и послав ко всем чертям и русских и горцев, и бога и дьявола, и достоинство и унижение, ломая ногти и не чувствуя даже боли в избитых руках, и полузаживших ранах на теле - вырывая в земляной стене крошечные ступеньки для рук и ног, поддерживаемый снизу Баташевым и Елизаровым, добрался до края ямы с начал кричать. По-русски, по-французски, по-чеченски, мешая несколько языков, прося, умоляя, угрожая, привлекая внимание как только мог. К такому горцы не привыкли. Пленники во время пыток часто и кричали и рыдали, но в яме по большей части старались вести себя с достоинством, и лишь этим обеспечивали к себе подобие сносного отношения, поскольку единственное что еще уважали эти люди, живущие в безнадежной борьбе с огромной империей - это силу духа. И когда лениво собравшись на крики они увидели - кто кричит, то были поражены, потому что именно Волков, прозванный ими "борз" - до сих пор отличался такой стойкостью, что невольно вызывал к себе уважение. И теперь этот человек кричал, умолял и бранился? Это было непонятно, ново, и его, уже почти сползшего с края, на котором и без того едва висел - вытащили наверх. Стоять он не мог, прожженные каленым железом позавчера ночью ноги не держали на себе веса тела, грудь и спина разодранные этими адовыми крючьями, которые заменили банальные плети - при свете дня представляли собой жуткое месиво с неровными лохмотьями сероватого мяса лишь кое-где стянутыми алыми полосками начинающегося заживления, зрелище, впервые ясно видимое при свете дня было столь кошмарным, что было непонятно - как еще в состоянии это существо еще двигаться, мыслить и издавать какие-то звуки. Вокруг собралось несколько женщин, привлеченных криками, и к сорванному хрипу Волкова добавились несколько жалостливых возгласов. До сих пор пленников выволакивали из ямы только с наступлением темноты, и жители могли слышать разве что крики доносившиеся из крайней сакли у леса. Теперь же, вид этого измученного, истерзанного человека пересилил даже ненависть, которая не может жить в долго женском сердце, при виде столь явного человеческого страдания. А он говорил. Хрипел, давился словами, казалось, раздиравшими ему горло, и, будучи не в силах подняться - и умолял и обвинял, призывая в свидетели и небо и преисподнюю, выпрашивая милосердия. Поначалу этот отчаянный призыв вызвал презрительный смех. Как? Борз, державшийся с такой стойкостью целых четыре года, вдруг позволял себе так унизиться? Но смех быстро прошел. Волков просил не за себя, а за Маринова. Угрожая и унижая, взывая и к Богу и к ожесточившимся сердцам собравшихся людей, он умолял о пощаде, для пожилого человека, который очевидно доживал свои последние дни на земле. Напоминал горцам об их собственных отцах и дедах, взывал к вековым адатам и с горечью спрашивал - где же хваленое мужество этих детей гор, и сколько доблести в том, чтобы вот так мучить больного? Как ни странно, но эта отчаянная мольба оказала свое действие. То одна женщина, то другая, стали подходить к яме, к которой со времен страшного известия о гимринской бойне не подходил никто кроме конвоиров, и заглядывать внутрь. Четыре тела внизу, практически обнаженные, в следеневшейся грязи на дне, в декабрьский мороз, с посеревшими от холода и воды жуткими следами истязаний - словно бы впервые увиденные ими - исторгли вначале один, потом несколько, а потом и целый хор голосов в свою защиту. Волков, сорвавший голос, и ни на что не надеявшийся - бессильно сидел на земле, едва удерживаясь чтобы не упасть - в кольце конвоиров, когда вдруг одна из женщин развязала свой платок, и бросила в яму. Потом вторая, третья, и вскоре нагота пленников была словно прикрыта яркими квадратами цветных келагаев. Конвоиры переглянулись. Давний, как самы горы адат о женском платке. Кто из горцев посмел бы его нарушить. Даже ненависти было недостаточно, чтобы переступить через вековой обычай. Пытки прекратились. Но и без того, пленники были уже истерзаны настолько, что никто бы не предполагал, что они смогут выжить. Маринова извлекли из ямы и унесли. Помня о том, что было с Николаем Волков и Елизаров надеялись, что горская целительница - та самая бабка с темным, сморщенным как печеное яблоко лицом, снова сумеет совершить чудо. Или - по крайней мене, что Константин Сергеевич умрет не в вонючей яме от холода, голода и боли - а, хотя бы под крышей, рядом с очагом. Яму стали закрывать, и, когда снег присыпал ее сверху - в яме становилось душно, смрадно, но... тепло. А ежедневные обливания, теперь уже теплой сернистой водой, и неизвестное терпкое лекарство примешиваемое к питьевой воде - делало свое дело. Никто из них не умер, к началу зимы. А когда наступил декабрь, в яму швырнули новенького.



полная версия страницы